Locations of visitors to this page

Праздники сегодня

Связь с администрацией форума

Sherwood Forest

Объявление

 
Внимание-внимание!

Продолжается летний флэшмоб «Когда говорят про солнце — видят его лучи».

Мы продолжаем совместный просмотр сериала.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Sherwood Forest » Литература » Мастера миниатюры


Мастера миниатюры

Сообщений 1 страница 16 из 16

1

Предлагаю в этой теме выкладывать любимые и понравившиеся короткие рассказы и стихотворения в прозе (кроме притч, они достойны отдельной темы)

Мастером юмористической миниатюры в русской классической литературе признан А.П. Чехов. В честь его юбилея и открываем нашу новую тему его небольшой юмористической заметкой

"Мой юбилей"

Юноши и девы!
     Три года  тому  назад  я  почувствовал  присутствие  того  священного
пламени, за которое был прикован к скале Прометей...  И  вот  три  года  я
щедрою  рукою  рассылаю  во  все  концы  моего  обширного  отечества  свои
произведения, прошедшие сквозь  чистилище  упомянутого  пламени.  Писал  я
прозой, писал стихами, писал на всякие меры, манеры и размеры,  задаром  и
за деньги, писал во все журналы, но... увы!!!... мои  завистники  находили
нужным не печатать моих произведений, а если и печатать, то  непременно  в
"почтовых ящиках". Полсотни почтовых  марок  посеял  я  на  "Ниве",  сотню
утопил в "Неве", с десяток пропалил на "Огоньке", пять сотен  просадил  на
"Стрекозе". Короче: всех ответов из всех редакций получил я от начала моей
литературной деятельности до сего дня ровно  д в е  т ы с я ч и!  Вчера  я
получил  последний  из  них,  подобный по содержанию всем остальным.  Ни в
одном ответе не было даже и намека на "да".  Юноши  и  девы!  Материальная
сторона каждой моей посылки в редакцию обходилась мне,  по меньшей мере, в
гривенник;  следовательно, на литературное препровождение времени просадил
я 200 руб.  А ведь за 200 руб.  можно купить лошадь!  Доходов в год я имею
800 франков,  только...  Поймите!!!  И я должен был голодать  за  то,  что
воспевал  природу,  любовь,  женские  глазки, за то,  что пускал ядовитые
стрелы в корыстолюбие  надменного  Альбиона
;  за  то,  что  делился  своим
пламенем с...  гг.,  писавшими мне ответы... Две тысячи ответов - двести с
лишним рублей,  и ни одного  "да"!  Тьфу!  и  вместе  с  тем  поучительная
материя.   Юноши   и   девы!   Праздную   сегодня  свой  юбилей  получения
двухтысячного  ответа,  поднимаю  бокал  за  окончание  моей  литературной
деятельности и почиваю на лаврах.  Или укажите мне на другого, получившего
в три года столько же "нет", или становите меня на незыблемый пьедестал!

                                                         Прозаический поэт

* комментарий от Vanessi - во времена А.П. Чехова (и значительно позднее тоже) критиковать политику туманного Альбиона было черезвычайно модно, кто только не пускал этих самых "ядовитых стрел" в сторону всеми нами любимого острова. Даже во времена эмиграции первой волны в русских газетах города Риги любили покритиковать Англию. И ещё как увлекались этим. :)

Отредактировано vanessa (2010-01-30 17:05:00)

+5

2

Раньше человек в своем домашнем быту гораздо шире и прочнее, чем в нынешнее время, был связан с универсальной - исторической и космической жизнью. Хотя у нас имеются газеты, музеи, радио, воздушное сообщение, мы лишь принимаем к сведению этот всемирный фон и не очень-то им проникаемся, мало о нем думаем. В чешских ботинках, с мексиканской сигаретой в зубах, прочел корреспонденцию о появлении нового государства в Африке и пошел кушать бульон, сваренный из французского мяса. Всё это внешнее, кажущееся соприкосновение с миром носит характер случайной, бессвязной информации: "в огороде бузина, а в Киеве дядька". О том, что в Киеве дядька, мы узнаем по многу раз в день и не придаем этим фактам особого значения. Количество наших знаний и сведений огромно, мы перегружены ими, качественно не меняясь. Всю нашу вселенную можно объехать за несколько дней - сесть на самолет и объехать, ничего не получив для души и лишь увеличив размеры поступающей информации.

Сравним теперь эти мнимые горизонты с былым укладом крестьянина, никогда не выезжавшего далее сенокоса и всю жизнь проходившего в самодельных, патриархальных лаптях. По размерам его кругозор кажется нам узким, но как велик в действительности этот сжатый, вмещаемый в одну деревню объем. Ведь даже однообразный ритуал обеда (по сравнению с французским бульоном и ямайским ромом) был вовлечен в круг понятий универсального смысла. Соблюдая посты и праздники, человек жил по всемирно-историческому календарю, который начинался с Адама и заканчивался Страшным Судом. Поэтому, между прочим, какой-нибудь полутемный сектант мог порой философствовать ничуть не хуже Толстого и достигать уровня Плотина, не имея притом под руками никаких пособий, кроме Библии. Мужик поддерживал непрестанную связь с огромным мирозданием и помирал в глубинах вселенной, рядом с Авраамом. А мы, почитав газетку, одиноко помираем на своем узеньком, никому не нужном диване. И никакая информация нам тогда не нужна. Она для нас - брюки из заграничного материала. Форсим в этих брюках и только. Куда девается весь кругозор, вся наша осведомленность, когда мы снимаем брюки или с нас снимают? Или - когда мы подносим ложку ко рту. Мужик-то, прежде чем взять ложку,- бывало - перекрестится и одним этим рефлекторным жестом соединит себя с землей и небом, с прошлым и будущим.

Андрей Синявский

+2

3

Anabelle
Потрясающая миниатюра! И потрясающий автор!

Вот точно, носимся, гоняемся, всего нам мало, всё хотим обнять, размениваемся по мелочам.
Времени почитать, сходить на прогулку в лес, навестить дорогих друзей - нет. Даже праздники пропускаем. И всегда успокаиваем себя мыслью: "А все так живут. Ну, некогда нам, некогда!" И теряем самое главное, глубокое и простое...размеренное чувство времени, гармонию, смысл жизни...

Anabelle
спасибо большое.   http://www.kolobok.us/smiles/artists/vishenka/l_daisy.gif

+1

4

Анри Барбюс
Нежность

25 сентября 1893 г.

Мой дорогой, маленький мой Луи!

Итак, все кончено. Мы больше никогда не увидимся. Помни это также твердо, как и я. Ты не хотел разлуки, ты согласился бы на все, лишь бы нам быть вместе. Но мы должны расстаться, чтобы ты мог начать новую жизнь. Нелегко было сопротивляться и тебе, и самой себе, и нам обоим вместе… Но не жалею, что сделала это, хотя ты так плакал, зарывшись в подушки нашей постели, два раза ты подымал голову, смотрел на меня жалобным, молящим взглядом… Какое у тебя было пылающее и несчастное лицо! Вечером, в темноте, когда я уже не могла видеть твоих слез, я чувствовала их, они жгли мне руки.

Сейчас мы оба жестоко страдаем. Мне все это кажется тяжелым сном. В первые дни просто нельзя будет поверить, и еще несколько месяцев нам будет больно, а затем придет исцеление.

И только тогда я вновь стану тебе писать, ведь мы решили, что я буду писать тебе время от времени. Но мы также твердо решили, что моего адреса ты никогда не узнаешь и мои письма будут единственной связующей нитью, но она не даст нашей разлуке стать окончательным разрывом.

Целую тебя в последний раз, целую нежно, нежно; совсем безгрешным, тихим поцелуем — ведь нас разделяет такое большое расстояние!..

25 сентября 1894 г.

Мой дорогой, маленький мой Луи!

Я снова говорю с тобой, как обещала. Вот уже год, как мы расстались. Знаю, ты не забыл меня, мы все еще связаны друг с другом, и всякий раз, когда я думаю о тебе, я не могу не ощущать твоей боли.

И все же минувшие двенадцать месяцев сделали свое дело: накинули на прошлое траурную дымку. Вот уж и дымка появилась. Иные мелочи стушевались, иные подробности и вовсе исчезли. Правда, они порой всплывают в памяти, если что — нибудь случайно о них напомнит.

Я как-то попыталась и не могла представить выражение твоего лица, когда впервые тебя увидела.

Попробуй и ты вспомнить мой взгляд, когда ты увидел меня впервые, и ты поймешь, что все на свете стирается.

Недавно я улыбнулась. Кому?.. Чему?.. Никому и ничему. В аллее весело заиграл солнечный луч, и я невольно улыбнулась.

Я и раньше пыталась улыбнуться. Сначала мне казалось невозможным вновь этому научиться. И все-таки, я тебе говорю, однажды я против воли улыбнулась. Я хочу, чтобы и ты тоже все чаще и чаще улыбался, просто так, радуясь хорошей погоде или сознанию, что у тебя впереди какое-то будущее. Да, да, подними голову и улыбнись.

17 декабря 1899 г.

И вот я снова с тобой, дорогой мой Луи.

Я как сон, не правда ли? Появляюсь, когда мне вздумается, но всегда в нужную минуту, если вокруг все пусто и темно. Я прихожу и ухожу, я совсем близко, но ко мне нельзя прикоснуться.

Я не чувствую себя несчастной. Ко мне вернулась бодрость, потому что каждый день наступает утро и, как всегда, сменяются времена года. Солнце сияет так ласково, хочется ему довериться, и даже обыкновенный дневной свет полон благожелательности.

Представь себе, я недавно танцевала! Я часто смеюсь. Сперва замечала, что вот мне стало смешно, а теперь уж и не перечесть, сколько раз смеялась.

Вчера было гулянье. На закате солнца всюду теснились толпы нарядных людей. Пестро, красиво, похоже на цветник. И среди такого множества довольных людей я почувствовала себя счастливой.

Я пишу тебе, чтобы рассказать обо всем этом, а также и о том, что отныне я обратилась в новую веру, — я исповедую самоотверженную любовь к тебе. Мы с тобой как-то рассуждали о самоотверженности в любви, не очень-то хорошо понимая ее… Помолимся же вместе о том, чтобы всем сердцем в нее поверить.

6 июля 1904 г.

Годы проходят! Одиннадцать лет! Я уезжала далеко, вернулась и вновь собираюсь уехать.

У тебя, конечно, свой дом, дорогой мой Луи, ведь ты теперь совсем взрослый и, конечно, обзавелся семьей, для которой ты так много значишь.

А ты сам, какой ты стал? Я представляю себе, что лицо у тебя пополнело, плечи стали шире, а седых волос, должно быть, еще немного и, уж наверное, как прежде, твое лицо все озаряется, когда улыбка вот-вот тронет твои губы.

А я? Не стану описывать тебе, как я переменилась, превратившись в старую женщину. Старую! Женщины стареют раньше мужчин, и, будь я рядом с тобой, я выглядела бы твоей матерью — и по наружности, и по тому выражению глаз, с каким бы я смотрела на тебя.

Видишь, как мы были правы, расставшись вовремя. Теперь уж мы перестрадали, успокоились, и сейчас мое письмо, которое ты, конечно, узнал по почерку на конверте, явилось для тебя почти развлечением.

25 сентября 1893 г.

Мой дорогой Луи!

Вот уже двадцать лет, как мы расстались…

И вот уже двадцать лет, как меня нет в живых, дорогой мой. Если ты жив и прочтешь это письмо, которое перешлют тебе верные и почтительные руки, — те, что в течение многих лет пересылали тебе мои предыдущие письма, ты простишь, что я покончила с собой на другой же день после нашей разлуки. Я не могла, я не умела жить без тебя.

Мы вчера расстались с тобой. Посмотри хорошенько на дату — в начале письма. Ты, конечно, не обратил на нее внимания. Ведь это вчера мы в последний раз были с тобою в нашей комнате, и ты, зарывшись с головой в подушки, рыдал, как ребенок, беспомощный перед страшным своим горем. Это вчера, когда в полуоткрытое окно заглянула ночь, твои слезы, которых я уже не могла видеть, катились по моим рукам. Это вчера ты кричал от боли и жаловался, а я, собрав все свои силы, крепилась и молчала. А сегодня, сидя за нашим столом, окруженная нашими вещами, в нашем прелестном уголке, я пишу те четыре письма, которые ты должен получить с большими промежутками. Дописываю последнее письмо, а затем наступит конец.

Сегодня вечером я дам самые точные распоряжения о том, чтобы мои письма доставили тебе в те числа, которые на них указаны, а также приму меры к тому, чтобы меня не могли разыскать.

Затем я уйду из жизни. Незачем рассказывать тебе, как: все подробности этого отвратительного действия неуместны. Они могли бы причинить тебе боль, даже по прошествии стольких лет.

Важно то, что мне удалось оторвать тебя от себя самой и сделать это осторожно и ласково, не ранив тебя. Я хочу и дальше заботиться о тебе, а для этого я должна жить и после моей смерти. Разрыва не будет, ты бы его, возможно, и не перенес, ведь тебе все огорчения причиняют такую острую боль. Я буду возвращаться к тебе — не слишком часто, чтобы понемногу мой образ изгладился из твоей памяти, и не слишком редко, чтоб избавить тебя от ненужных страданий. А когда ты узнаешь от меня самой всю правду, пройдет столько лет (а ведь время помогает мне), что ты уже почти не сможешь понять, что значила бы для тебя моя смерть.

Луи, родной мой, сегодняшний наш последний разговор кажется мне каким-то зловещим чудом.

Сегодня мы говорим очень тихо, почти неслышно, — уж очень мы далеки друг от друга, ведь я существую только в тебе, а ты уже забыл меня. Сегодня значение слова сейчас для той, которая его пишет и шепчет, совсем иное, чем для того, кто будет читать это слово и тихо произнесет «сейчас».

Сейчас, преодолев такое громадное расстояние во времени, преодолев вечность — пусть это покажется нелепым, — сейчас я целую тебя, как прежде. Вот и все… Больше я ничего не прибавлю, потому что боюсь стать печальной, а значит, злой и потому, что не решаюсь признаться тебе в тех сумасшедших мечтах, которые неизбежны, когда любишь и когда любовь огромна, а нежность беспредельна.

(с)

Отредактировано Тигренок (2010-03-12 12:10:35)

+3

5

Лошадь сдохла — слезь! (Сергей Азимов)

В жизни есть огромное количество ситуаций, вещей, или людей, которые нас не устраивают и уже давно. Например:
— Отношения, которые давно в тягость.
— Работа, которая давно надоела.
— Бизнес, который приносит одни убытки.

Но по неизвестным причинам мы цепляемся за борт тонущего корабля в надежде, что он может быть, поплывет когда-нибудь, тратя на это оставшиеся нервы, время, деньги.

Разумеется, если принимать во внимание установки – «терпенье и труд, все перетрут», необходимо проявлять упорство и не сдаваться. И в этом случае должен быть индикатор–показатель — точные сроки исполнения целей.

Но если его нет, тогда уясни древнюю индейскую пословицу:
Лошадь сдохла – слезь!
Казалось бы все ясно, но……
Мы уговариваем себя, что есть еще надежда.
Мы бьем лошадь сильнее.
Мы говорим «Мы всегда так скакали».
Мы организовываем мероприятие по оживлению дохлых лошадей.
Мы объясняем что наша дохлая лошадь гораздо «лучше, быстрее и дешевле».
Мы организовываем сравнение различных дохлых лошадей.
Мы сидим возле лошади и уговариваем ее не быть дохлой.
Мы покупаем средства, которые помогают скакать быстрее на дохлых лошадях.
Мы изменяем критерии опознавания дохлых лошадей.
Мы посещаем другие места чтобы посмотреть, как там скачут на дохлых лошадях.
Мы собираем коллег, чтобы дохлую лошадь проанализировать.
Мы стаскиваем дохлых лошадей ,в надежде, что вместе они будут скакать быстрее.
Мы нанимаем специалистов по дохлым лошадям.

Если лошадь сдохла – слезь.

+4

6

Льюис Кэрролл (в миру - преподаватель математики):

Шесть кошек съедают шесть мышек за шесть минут.
Сколько кошек съедят сто мышек за пятьдесят минут?

Перед нами прекрасный пример того явления, которое часто встречается при решении задач на двойную пропорцию: ответ на первый взгляд кажется правильным, но стоит лишь поразмыслить над ним, как обнаружится, что в силу тех или иных обстоятельств решение либо не существует, либо не полностью определено и требует дополнительных данных. В нашем случае "те или иные обстоятельства" заключаются в том, что число кошек, равно как и число мышек, не может быть дробным, вследствие чего, как мы увидим дальше, решение определено не до конца.

По правилам двойной пропорции задача решается так:

6 кошек -- 6 мышек -- 6 минут
? кошек -- 100 мышек -- 50 минут

100 x 6 x 6
--------------- == 12 кошек
6 x 50

Hо стоит нам более подробно вникнуть в то, как происходило кровопролитное побоище, не упуская из виду ни одной леденящей душу детали, как мы обнаружим, что по истечении 48 минут 96 мышек окажутся съеденными, четыре мышки останутся в живых, и у кошек будет лишь 2 минуты, чтобы съесть и этих мышек. Спрашивается, способны ли кошки на этот подвиг?
Прежде всего заметим, что 6 кошек могут съесть 6 мышек за 6 минут (а именно таким должно быть первое деяние кошек) по крайней мере четырьмя различными способами.

Перечислим их для ясности.
А) Чтобы съесть 1 мышку, требуются усилия всех 6 кошек.
В этом случае кошки съедают 1 мышку за 1 минуту, а остальные мышки стоят вокруг и покорно ожидают своей участи.
Б) Чтобы съесть мышку, требуются усилия 3 кошек, которые съедают мышку за 2 минуты.
В) Чтобы съесть 1 мышку, требуются усилия 2 кошек, которые съедают ее за 3 минуты.
Г) Каждая кошка съедает по 1 мышке и делает это за 6 минут.

В случаях А и Б ясно, что 12 кошек (которые по предположению выходят из 48-минутного кровавого побоища с свежими силами) могут свершить задуманное за отведенное для этого время.
Hо в случае В 6 кошек могут съесть 6 мышек за 6 минут только при условии, если 2 кошки съедают 2/3 мышки за 2 минуты, а в случае Г - только при условии, если кошка съедает 1/3 мышки за 2 минуты.

Hо такие предположения не следуют из условий задачи, равно как было бы вряд ли обоснованным приписывать различным кошкам дробное число мышек (хотя бы и одинаково жизнеспособных).
Должен признаться, что в случае Г, будь я кошкой с недостаточно острыми когтями, я несомненно предпочел бы, чтобы причитающуюся мне 1/3 мышки отрезали с хвоста.

Что же касается случаев В и Г, то ясно, что нам не обойтись без дополнительной кошачьей силы. В случае В брать меньше 2 дополнительных кошек было бы бесполезно.

Если бы у нас было 2 "лишние" кошки и они принялись есть 4 мышек с самого начала отведенного времени, то они съели бы мышек за 12 минут, и у них осталось в запасе еще 36 минут, в течение которых они, подобно Александру Македонскому, могли бы сетовать на отсутствие противника, так как у них не было бы еще 12 мышек,которых они могли бы съесть. В случае Г достаточно одной дополнительной кошки.
Она съела бы свои 4 мышки за 24 минуты, и у нее осталось бы еще свободное
время - 24 минуты, за которое она могла бы успеть съесть еще 4 мышки.

Hо ни в случае В, ни в случае Г последние 2 минуты никак не использовались бы разве что на доедание наполовину съеденных мышек - акт варварства, на рассмотрении которого мы даже не останавливаемся.
Итак, мы видим, что в зависимости от того, каким способом 6 кошек съедают 6 мышек - А, Б, В или Г, ответ задачи может быть 12 кошек (А или Б), 14 (В) и 13 (Г).

Таким образом, решение становится неопределенным, зависящим от привходящих обстоятельств. Если вы хотите рассмотреть пример, когда решение задачи не существует, можно рассмотреть следующую задачу.

Кошка съедает мышку за одну минуту.
Сколько кошек съедят мышку за одну тысячную секунды?

Математически ответ, разумеется, гласит: "60000 кошек", и, несомненно, меньшее количество кошек было бы заведомо недостаточно. Hо достаточно ли 60000 кошек?
Весьма и весьма в этом сомневаюсь. Сдается мне, что 50000 кошек в глаза не увидят мышки и не будут иметь ни малейшего представления о том, что там происходит. Или возьмем такую задачу.

Кошка съедает мышку за одну минуту.
За сколько кошка съест 60000 мышек?

Много же ей времени понадобится на это! Лично я думаю, что 60000 мышек скорее съедят кошку.

+2

7

Отдельной темы нет, поэтому помещу сюда. Просто понравилась притча.

Некий любознательный юноша обратился к старому дервишу:
- Наставник, меня давно мучает вопрос – каков этот мир? Он добрый или злой?

Старый дервиш пожал плечами:
- В давние времена один могущественный падишах приказал построить ему роскошный, достойный его величественной персоны дворец. «Сделайте в этом дворце зал с зеркальными стенами, полом и потолком», -  повелел он строителям. Конечно же, строители беспрекословно выполнили волю падишаха.
Зеркальный зал получился таким высоким и гулким, что стоило кому-нибудь, будучи там, громко сказать: «Я тут!», как со всех сторон раздавалось призрачное эхо:  «И я тут… и я тут… и я тут…».

Как-то раз вечером слуги случайно оставили дверь в зеркальный зал приоткрытой, и туда забежала любимая собака падишаха. Посмотрев по сторонам, она застыла в изумлении – ее окружала целая свора псов. Собака угрожающе оскалила зубы. Все ее отражения тоже злобно ощерились. Перепугавшись, она залаяла и услышала ответный лай со всех сторон. Собака лаяла все громче – эхо не замолкало. Она в панике стала метаться по залу, и вокруг нее прыгали ее мечущиеся отражения. Войдя утром в зеркальный зал, слуги нашли собаку бездыханной.

- Таков ответ на твой вопрос, - сказал старый дервиш юноше. – Мир не добрый и не злой. Он подобен огромному зеркалу, и то, что мы видим вокруг, - не более чем проекции наших собственных  мыслей,  страхов и поступков. Когда меняемся мы, меняется всё вокруг нас. Это – Закон Отражения.

+7

8

ПОТОМ

Всё любится потом. Когда понимаешь, что так больше не повторится. Не повторятся самые простые, самые незнаменитые, банальнейшие минуты жизни, которые остались где-то в тени событий … О, эта "скушная", "проходная", "убитая" "между делом" жизнь, здравствуй, я виноват пред тобою! Не оттого ли ты похожа на сверхзвуковой самолёт: вот пролетел, а звук доходит потом…

Максим Яковлев (РАССКАЗЫ ИЗ ЦИКЛА "ФРЕСКИ")

+4

9

Некоторые особенности Сен-Жермен

СЕН-ЖЕРМЕН-ДЕ-ПРЕ?… Знаю, знаю, вы скажете: «Боже мой, как банально, милочка, Саган об этом написала задолго до тебя и горрраздо лучше!»

Знаю.

Но вы как хотите… а я не уверена, что все это могло бы случиться со мной, скажем, на бульваре Клиши. Что тут поделаешь, такова жизнь.

И оставьте ваши замечания при себе, лучше послушайте, потому что, сдается мне, эта история придется вам по вкусу.

Вы ведь обожаете такие вещи. Обожаете, когда вам щекочут сердечко, хлебом вас не корми, дай почитать про многообещающие свидания и про мужчин - разумеется, неженатых и не вполне счастливых в личной жизни.

Я знаю, что вы это обожаете. И это нормально: вы же не можете читать дешевые любовные романы за столиком в «Липп» или «Де-Маго» /Дорогие рестораны в фешенебельном квартале Парижа Сен-Жермен-де-Пре. - Здесь и далее примеч. пер. / Конечно, не можете.

Так вот, сегодня утром на бульваре Сен-Жермен я встретила мужчину.

Я шла вверх по бульвару, он - вниз. Мы были на четной, более фешенебельной стороне.

Я заметила его издалека. Не знаю, может, из-за походки, чуть небрежной, или потому что полы его пальто уж очень красиво развевались… Короче, на расстоянии в двадцать метров я уже знала, что не упущу его.

Так оно и вышло: мы поравнялись, и я вижу - он на меня смотрит. Выдаю ему кокетливую улыбку типа «стрела Амура», но весьма сдержанно.

Он тоже мне улыбается.

Я иду своей дорогой и продолжаю улыбаться, на ум приходит «Прохожая» Бодлера (ну да, а только что была Саган, вы уже поняли, с литературными референциями у меня все в порядке!!!) Я замедляю шаг, потому что пытаюсь вспомнить… «Средь уличного гула, в глубоком трауре, прекрасна и бледна»… дальше не помню… дальше… «Само изящество, она в толпе мелькнула»… а в конце… «Но я б тебя любил - мы оба это знали» /Перевод В. Левина/.

Каждый раз эти слова меня поражают.

Так вот, иду себе, как ни в чем не бывало, а сама чувствую взгляд моего святого Себастьяна (это к стреле, вот так, главное последовательность, верно?!), все время чувствую его спиной. Он приятно греет лопатки, но я скорее умру, чем обернусь, не хватало еще испортить стихотворение.

Я остановилась на краю тротуара, не доходя улицы Сен-Пер, и всматриваюсь в поток машин, чтобы перебежать на другую сторону.

Поясняю: ни одна уважающая себя парижанка на бульваре Сен-Жермен не станет переходить проезжую часть по белой «зебре» на зеленый свет. Уважающая себя парижанка дождется плотного потока машин и ринется напрямик, зная, что рискует.

Смерть ради витрины бутика «Поль Ка». Восхитительно.

И вот, когда я наконец кидаюсь напрямик, меня останавливает чей-то голос. Вы ждали, что я скажу «теплый и мужественный голос», чтобы доставить вам удовольствие? Нет, это был просто голос.

- Простите…

Я оборачиваюсь. О, и кого же я вижу?… Передо мной все тот же прекрасный незнакомец. Поймался-таки.

Лучше сказать вам сразу: с этой минуты дела Бодлера плохи.

- Я хотел спросить, не согласитесь ли вы поужинать со мной сегодня…

В голове проносится: «Как романтично…» - но вслух отвечаю:

- А вы не слишком торопитесь?

Он за словом в карман не лезет и говорит мне, уж поверьте, цитирую:

- Вы правы. Но, глядя, как вы удаляетесь, я сказал себе: как глупо, я встретил на улице женщину, улыбнулся ей, она улыбнулась мне, мы прошли так близко друг от друга и больше никогда не увидимся… Это ведь слишком глупо, нет, в самом деле, просто абсурд какой-то.

- А вы как думаете? По-вашему, я несу полную чушь?

- Нет, нет, что вы,

Вообще-то, мне становится чуточку не по себе…

- Ну?… Так что вы скажете? Здесь, сегодня вечером, в девять часов, на этом же месте?

Возьми себя в руки, детка, если будешь ужинать со всеми мужчинами, которым улыбаешься, всю жизнь проторчишь в кабаках…

- Назовите мне хоть одну причину, чтобы я приняла ваше приглашение.

- Причину?… Боже… вот задачка-то…

Я смотрю на него - ситуация начинает меня забавлять.

А потом вдруг - предупреждать надо! - он берет меня за руку.

- Кажется, я нашел более-менее приемлемую причину.

Он прикладывает мою руку к своей небритой щеке.

- Причина есть. Вот она: скажите «да», и у меня будет повод побриться… Честно говоря, я и сам думаю, что гораздо лучше выгляжу, когда выбрит.

И он возвращает мне мою руку. - Да, - говорю я.

- Вот и славно! Перейдем вместе, прошу вас, мне бы не хотелось потерять вас теперь.

На этот раз я смотрю ему в спину, а он удаляется в другую сторону. Наверно, радостно потирает щеки и думает, что заключил недурную сделку…

Уверена, он безумно доволен собой. И он прав.

Должна признаться, к концу дня у меня немножко сдают нервы.

Вот ведь придумала на свою голову, теперь не знаю, как мне одеться. По погоде напрашивается плащ.

Немножко нервничаю, словно дебютантка, уверенная в том, что у нее ужасная прическа.

Немножко нервничаю, словно в преддверии романа.

Работаю: говорю по телефону, посылаю факсы, заканчиваю макет для иллюстратора (постойте, ну конечно же… Если эта бойкая, очаровательная девушка отправляет факсы где-то на бульваре Сен-Жермен, она работает, конечно же, в издательстве… /В квартале Сен-Жермен-де-Пре находятся крупнейшие парижские издательства/)

Кончики пальцев у меня ледяные, и я не сразу понимаю, когда ко мне обращаются.

Дыши глубже, детка, дыши глубже…

Смеркается, бульвар притих, машин совсем мало.

В кафе убирают с улицы столики, люди поджидают друг друга на паперти церкви Сен-Жермен или стоят в очереди в кинотеатр «Борегар» на новый фильм Вуди Аллена…

Я, понятное дело, не могу прийти первой. Ни за что. Я даже слегка опоздаю. Долгожданная - более желанная. Пусть чуточку помучается, так будет лучше.

Пойду покамест чего-нибудь выпью для поднятия духа и сугрева крови в пальцах.

Нет, только не в «Де-Маго», здесь по вечерам всегда как-то пошло: сплошные жирные американки, жаждущие вкусить духа Симоны де Бовуар. Я отправляюсь на улицу Сен-Бенуа. «Чикито» - то, что нужно.

Толкаю дверь, и сразу - запах пива и табачного дыма, звяканье игрового автомата, за стойкой важно восседает хозяйка, крашеная, в нейлоновой блузке, сквозь которую виден бюстгальтер, напоминающий средневековые латы; фоном - комментарий вечерних бегов в Венсенне; двое-трое рабочих в заляпанных комбинезонах оттягивают час одиночества, а может, встречи с благоверной, да старики-завсегдатаи с желтыми пальцами, которые достают всех подряд со своими разговорами о квартплате послевоенных времен. Вот оно - счастье.

Мужчины у стойки время от времени оборачиваются и прыскают со смеху, как школьники. Мои ноги идут по проходу, и они очень длинные. Проход довольно узкий, а на мне очень короткая юбка. Я вижу, как их ссутуленные спины содрогаются от хохота.

Я курю сигарету, пуская дым далеко перед собой. Смотрю в никуда. Теперь я знаю, что BeautifulDay, на которого ставили один к десяти, на голову обошел соперников на последней прямой перед финишем.

Я вспоминаю, что в сумочке лежит роман «Кеннеди и я», и думаю, не лучше ли мне будет остаться здесь.

Заказать солонину с чечевицей и полграфинчика розового вина… Как мне будет хорошо…

Но я беру себя в руки. А как же вы - ведь вы вместе со мной надеетесь, что будет любовь (или меньше? или больше? или не то чтобы?), так неужели я на самом интересном месте оставлю вас с хозяйкой «Чикито»? Это было бы бесчеловечно.

Я выхожу на улицу с порозовевшими щеками, и холод хлещет меня по ногам.

Он уже там, на углу улицы Сен-Пер, он ждет меня, видит меня, идет ко мне.

- Я испугался. Думал, вы не придете. Увидел свое отражение в витрине, полюбовался на свои щеки - смотрите, какие гладкие! - и испугался.

- Извините, мне очень жаль. Я ждала результатов вечернего заезда в Венсенне и не заметила, как прошло время.

- А кто победил?

- Вы играете?

- Нет.

- Победил BeautifulDay.

- Ну конечно, я так и думал, - улыбается он и берет меня под руку.

До улицы Сен-Жак мы идем молча. Время от времени он посматривает на меня украдкой, словно изучая мой профиль, но я-то знаю, что в эти минуты его больше интересует, что на мне надето - колготки или чулки?

Терпение, дружок, терпение…

- Я поведу вас в одно местечко, которое очень люблю.

Могу себе представить… слегка развязные, но услужливые официанты понимающе улыбаются ему:

«Здравссствуйте, мсье… (это, стало быть, новенькая… брюнетка в прошлый раз мне больше понравилась…)» - и рассылаются подобострастно: «Столик на двоих в уголке, как обычно, мсье? (да где он их только берет?…) Пальто оставите? Прекрасссно». На улице он их берет, дурья твоя башка.

А вот и ничего подобного.

Он пропустил меня вперед, придержав дверь маленького винного погребка, и у нас только спросили, курим ли мы /Во всех французских ресторанах есть специальные залы (или столики) для курящих и некурящих/. Все.

Он повесил наши вещи на вешалку и замер на мгновение при виде плавной линии моего декольте - в эту секунду я поняла, что он ничуть не жалеет о свежей ранке под подбородком, результате сегодняшнего бритья, когда руки его плохо слушались.

Мы пили потрясающее вино из больших пузатых бокалов. Мы ели изысканные блюда, подобранные так, чтобы не перебивать букеты наших дивных нектаров.

Бутылка «Кот-де-Нюи», «Жевре-Шамбертен» 1986 года. Малютка Иисус в бархатных штанишках.

Мужчина напротив меня пьет, щуря глаза.

Я уже немножко знаю его.

На нем серая кашемировая водолазка. Старенькая водолазка. Заплатки на локтях и дырочка у правого запястья. Наверно, подаренная на двадцатилетие… Так и вижу, как его мамочка, расстроенная его не сильно довольным видом, говорит: «Вот увидишь, сколько раз еще меня потом вспомнишь и спасибо скажешь», - и, приобняв, целует сына.

Пиджак совсем скромный, с виду самый обыкновенный твидовый пиджак, но у меня-то глаз-алмаз, и я вижу, что этот пиджак сшит на заказ. У «Old England», когда товар поступает напрямую из ателье с бульвара Капуцинок, этикетки немного шире, а этикетку я успела разглядеть, когда он нагнулся поднять салфетку.

Салфетку-то, насколько я понимаю, он уронил нарочно, чтобы выяснить наконец вопрос с чулками и не мучиться.

Он говорит о разных разностях, но ничего о себе. И всякий раз теряет нить своего рассказа, когда я задерживаю руку у себя на шее. Он спрашивает: « А вы?» - и я тоже ничего не говорю ему о себе.

Когда мы ждем десерта, моя шаловливая ножка прижимается к его ноге.

Он накрывает мою ладонь своей, но тут же убирает руку, потому что приносят мороженое.

Он что-то говорит, но слова едва шелестят, и я ничего не слышу.

Мы оба взволнованны.

И тут - о, ужас! У него звонит мобильник.

Как по команде, весь ресторан уставился на него, поспешно отключающего телефон. Он наверняка многим испортил вкус замечательного вина. Так и подавиться недолго. Вокруг кашляют, пальцы судорожно сжимают ручки ножей или складки накрахмаленных салфеток.

Чертовы штуки, всегда хоть одна да задребезжит, где угодно, когда угодно.

Хамство.

Он смущен. Ему вдруг, кажется, стало жарко в мамином кашемире.

Он виновато кивает соседям, давая понять, как ему неловко. Смотрит на меня, слегка ссутулив плечи.

- Простите, мне так жаль… - Он улыбается мне, но уже не так напористо.

- Ничего страшного. Мы же не в кино. В один прекрасный день я кого-нибудь убью. Кого-нибудь, кто ответит на звонок в кино во время сеанса. Когда прочтете об этом в криминальной хронике, знайте, что это была я.

- Учту.

- Вы читаете криминальную хронику?

- Нет, но теперь буду, раз есть шанс прочесть там о вас.

Мороженое было, как бы это сказать… изумительное.

Заметно взбодрившись, мой прекрасный принц, когда подали кофе, пересел поближе ко мне.

Так близко, что теперь он знает точно, на мне чулки. Он почувствовал маленькую застежку у бедра.

А я знаю, что в эту минуту он не помнит, где живет.

Он приподнимает мои волосы и целует сзади в шею, в ямку на затылке.

Он шепчет мне на ухо, что обожает бульвар Сен-Жермен, обожает бургундское вино и черносмородиновое мороженое.

Я целую тот самый порез. Весь вечер я мечтала об этом и теперь отвожу душу.

Кофе, счет, чаевые, наши пальто - все это мелочи, мелочи, мелочи. Мы вязнем в мелочах.

Наши груди разрывает от волнения.

Он подает мне мой черный плащ и тут…

Отдаю должное мастерству - вот это артист, браво! Очень ловко, почти незаметно, точно рассчитано и классно проделано! - опуская его на мои обнаженные плечи, беззащитные и нежные как шелк, он нашел-таки необходимые полсекунды и идеальный угол наклона головы к внутреннему карману пиджака, чтобы взглянуть на дисплей своего мобильника.

Я прихожу в себя. Мгновенно.

Предатель.

Неблагодарная скотина.

Что же ты наделал, идиот?

О чем ты думал, когда мои плечи были такие округлые, такие теплые, а твоя рука так близко?!

Какие дела оказались для тебя важнее, чем моя грудь, открытая твоему взгляду?

На что ты отвлекся, когда я должна была ощутить твое дыхание на своей спине?

Неужели твоя чертова штуковина не могла подождать? Возился бы с ней потом, после того, как у тебя все произойдет со мной!

Я застегиваю плащ до самого верха. На улице холодно, я устала и меня подташнивает. Я прошу его проводить меня до ближайшей стоянки такси.

Он в панике.

Вызывай службу спасения, приятель, телефон у тебя есть,

Но нет. Он не дрогнул.

Как будто так и надо. Вроде как мы провожаем добрую знакомую до такси, растираем ей плечи, чтобы согреть, и разглагольствуем о парижской ночи.

Он держит марку почти до конца - что есть, то есть.

Но прежде чем я сажусь в такси, черный «мерседес» с номерами департамента Валь-де-Марн, он говорит:

- Но… мы ведь еще увидимся, правда? Я даже не знаю, где вы живете… Оставьте мне хоть что-нибудь, адрес, телефон…

Он вырывает листок из блокнота и торопливо пишет цифры.

- Вот. Первый номер - домашний, второй - моего мобильного, по нему вы можете звонить мне в любое время…

Это я уже поняла.

- Только не стесняйтесь, в любое время, хорошо?… Я буду ждать.

Я прошу шофера высадить меня в конце бульвара, мне надо пройтись.

Я иду и поддаю ногами несуществующие консервные банки.

Ненавижу мобильные телефоны, ненавижу Саган, ненавижу Бодлера и всех прочих шарлатанов.

Ненавижу свою гордыню.

Анна Гавальда

+4

10

Рэй Бредбери

Свернутый текст

То была неделя, когда Энн Тейлор приехала преподавать в летней школе  в
Гринтауне. Ей тогда исполнилось двадцать четыре, а Бобу Сполдингу не  было
еще четырнадцати.
   Энн  Тейлор  запомнилась  всем  и  каждому,  ведь  она  была  та  самая
учительница, которой все ученики старались принести прекраснейший апельсин
или розовые цветы и для которой они  спешили  свернуть  зеленые  и  желтые
шуршащие карты мира еще прежде, чем она успевала их попросить. Она была та
девушка, что, казалось, всегда проходила по старому городу в зеленой тени,
под сводами дубов и вязов, шла, а по лицу ее скользили  радужные  тени,  и
скоро она уже притягивала к себе все взгляды. Она  была  точно  воплощение
лета - дивные персики - среди снежной  зимы,  точно  прохладное  молоко  к
кукурузным хлопьям ранней ранью  в  июньский  зной.  Если  хотели  кого-то
поставить в пример, на ум сразу приходила Энн  Тейлор.  И  редкие  погожие
дни, когда в природе все находится  в  равновесии,  точно  кленовый  лист,
поддерживаемый легкими дуновениями благодатного ветерка, считанные эти дни
походили на Энн Тейлор и ее именем и должны бы называться в календаре.
   А что до Боба Сполдинга, он сродни  тем  мальчишкам,  кто  октябрьскими
вечерами одиноко бродит  по  городу,  и  за  ним  устремляются  облетевшие
листья, точно стая мышей в канун Дня всех святых, а еще его можно  увидеть
по весне на Лисьей речке, когда он неторопливо  плывет  в  знобких  водах,
точно большая белая рыбина, а  к  осени  лицо  у  него  подрумянивается  и
блестит, точно каштан. Или можно услыхать его голос в  верхушке  деревьев,
где гуляет ветер; и вот он уже спускается  с  ветки  на  ветку  и  одиноко
сидит, глядя на мир, а потом  его  можно  увидеть  на  полянке  -  долгими
послеполуденными часами он  сидит  одиноко  и  читает,  и  только  муравьи
ползают по книжкам, или на  крылечке  у  бабушки  играет  сам  с  собой  в
шахматы, или подбирает одному ему ведомую мелодию на черном  фортепьяно  у
окна. С другими ребятами его не увидишь.
   В то первое утро мисс Энн Тейлор вошла в класс через боковую дверь,  и,
пока писала славным круглым почерком свое имя на доске, никто из ребят  не
шелохнулся.
   - Меня зовут Энн Тейлор,  -  негромко  сказала  она.  -  Я  ваша  новая
учительница.
   Казалось, комнату вдруг  залило  светом,  словно  подняли  крышу,  и  в
деревьях зазвенели птичьи голоса. Боб Спеллинг держал в  руке  только  что
приготовленный шарик из жеваной бумаги. Но, послушав полчаса мисс  Тейлор,
тихонько разжал кулак, уронил шарик на пол.
   В тот день после уроков он принес ведро с водой  и  тряпку  и  принялся
мыть доски.
   - Ты что это? - обернулась к нему мисс Тейлор, она сидела за  столом  и
проверяла тетради.
   - Доски какие-то грязные, - ответил Боб, продолжая свое дело.
   - Да, знаю. А тебе правда хочется их вымыть?
   - Наверно, надо было попросить  разрешения,  -  сказал  он  и  смущенно
приостановился.
   - Сделаем вид, что ты попросил, - сказала она с улыбкой, и, увидав  эту
улыбку, он молниеносно  разделался  с  досками  и  так  неистово  принялся
вытряхивать из окна тряпки, что казалось, на улице пошел снег.
   - Да, мэм.
   - Что ж, Боб, спасибо.
   - Можно, я их буду мыть каждый день? - спросил он.
   - А может быть, пускай и другие попробуют?
   - Я хочу сам, - сказал он, - каждый день.
   - Ладно, несколько дней помоешь, а там посмотрим, - сказала она.
   Он все не уходил.
   - По-моему, тебе пора домой, - наконец сказала она.
   - До свидания. - Он нехотя пошел из класса и скрылся за дверью.
   На другое  утро  он  очутился  у  дома,  где  она  снимала  квартиру  с
пансионом, как раз когда она вышла, чтобы идти в школу.
   - А вот и я, - сказал он.
   - Представь, я не удивлена, - сказала она.
   Они пошли вместе.
   - Можно, я понесу ваши книги? - попросил он.
   - Что ж, Боб, спасибо.
   - Пустяки, - сказал он и взял книги.
   Так они шли несколько минут, и Боб всю дорогу молчал.  Она  бросила  на
него взгляд чуть сверху вниз, увидела, как он идет - раскованно, радостно,
и решила, пусть сам заговорит первый, но он так и не заговорил. Они  дошли
до школьного двора, и он отдал ей книги.
   - Пожалуй, лучше я теперь пойду один, - сказал он. - А то ребята еще не
поймут.
   - Кажется, я тоже не понимаю, Боб, - сказала мисс Тейлор.
   - Ну как же, мы - друзья,  -  серьезно,  с  обычным  своим  прямодушием
сказал Боб.
   - Боб... - начала было она.
   - Да, мэм?
   - Нет, ничего. - И она пошла прочь.
   - Я - в класс, - сказал Боб.
   И он пошел в класс, и следующие две недели оставался каждый вечер после
уроков, ни слова не говорил, молча  мыл  доски,  и  вытряхивал  тряпки,  и
свертывал карты, а она меж тем проверяла тетради, тишина стояла в  классе,
время - четыре, тишина того  часа,  когда  солнце  медленно  склоняется  к
закату, и тряпки шлепаются одна о другую мягко,  точно  ступает  кошка,  и
вода капает с губки, которой протирают доски,  и  шуршат  переворачиваемые
страницы, и поскрипывает перо, да порой жужжит муха,  в  бессильном  гневе
ударяясь о высоченное прозрачное оконное стекло.  Иной  раз  тишина  стоит
чуть не до пяти, и мисс Тейлор вдруг замечает, что Боб Сполдинг застыл  на
задней скамье, смотрит на нее и ждет дальнейших распоряжений.
   - Что ж, пора домой, - скажет мисс Тейлор, вставая из-за стола.
   - Да, мэм.
   И кинется за ее шляпой и пальто. И запрет вместо нее класс, если только
попозже в этот день не должен прийти сторож. Потом они выйдут из  школы  и
пересекут двор, уже пустой в  этот  час,  и  сторож  не  спеша  складывает
стремянку,  и  солнце  прячется  за  магнолиями.  О  чем  только  они   не
разговаривали.
   - Кем же ты хочешь стать, Боб, когда вырастешь?
   - Писателем, - ответил он.
   - Ну, это высокая цель, это требует немалого труда.
   - Знаю, но я хочу попробовать, - сказал он. - Я много читал.
   - Слушай, тебе разве нечего делать после уроков, Боб?
   - Вы это о чем?
   - О том, что, по-моему, не годится тебе  столько  времени  проводить  в
классе, мыть доски.
   - А мне нравится, - сказал он, - я никогда не делаю того,  что  мне  не
нравится.
   - И все-таки.
   - Нет, я иначе не могу, - сказал он.  Подумал  немного  и  прибавил:  -
Можно вас попросить, мисс Тейлор?
   - Смотря о чем.
   - Каждую субботу я хожу от Бьютрик-стрит вдоль ручья к  озеру  Мичиган.
Там столько бабочек, и раков, и птичья. Может, и вы тоже пойдете?
   - Благодарю тебя, - ответила она.
   - Значит, пойдете?
   - Боюсь, что нет.
   - Ведь это было бы так весело!
   - Да, конечно, но я буду занята.
   Он хотел было спросить, чем занята, но прикусил язык.
   - Я беру с собой сандвичи, - сказал он. -  С  ветчиной  и  пикулями.  И
апельсиновую шипучку. И просто иду по  берегу  речки,  этак  не  спеша.  К
полудню я у озера, а потом иду  обратно  и  часа  в  три  уже  дома.  День
получается такой хороший, вот бы вы тоже пошли. У вас есть бабочки? У меня
большая коллекция. Можно начать собирать и для вас тоже.
   - Благодарю, Боб, но нет, разве что в другой раз.
   Он посмотрел на нее и сказал:
   - Не надо было вас просить, да?
   - Ты вправе просить о чем угодно, - сказала она.
   Через несколько дней она отыскала свою старую книжку "Большие надежды",
которая была ей уже не нужна, и отдала  Бобу.  Он  с  благодарностью  взял
книжку, унес домой, всю ночь не смыкал глаз, прочел от начала до  конца  и
наутро  заговорил  о  прочитанном.  Теперь  он  каждый  день  встречал  ее
неподалеку от ее дома, но так, чтобы оттуда его  не  увидели,  и  чуть  не
всякий раз она начинала: "Боб..." - и хотела сказать, что не  надо  больше
ее встречать, но так и недоговаривала, и они шли в  школу  и  из  школы  и
разговаривали о Диккенсе, о Киплинге, о По и о других писателях.  Утром  в
пятницу она увидела у себя на столе бабочку. И уже хотела спугнуть ее,  но
оказалось, бабочка мертвая  и  ее  положили  на  стол,  пока  мисс  Тейлор
выходила из класса. Через головы учеников она взглянула  на  Боба,  но  он
уставился в книгу; не читал, просто уставился в книгу.
   Примерно в эту пору она вдруг поймала себя на том, что не может вызвать
Боба отвечать. Ведет  карандаш  по  списку,  остановится  у  его  фамилии,
помедлит в нерешительности и вызовет кого-нибудь  до  или  после  него.  И
когда они идут в школу или из школы, не может посмотреть  на  него.  Но  в
иные  дни,  когда,  высоко  подняв  руку,  он  губкой   стирал   с   доски
математические формулы, она ловила себя на том, что отрывается от тетрадей
и долгие мгновения смотрит на него.
   А потом, в одно субботнее утро, он,  наклонясь,  стоял  посреди  ручья,
штаны закатаны до колен - ловил под камнем раков, вдруг поднял глаза, а на
берегу, у самой воды - мисс Энн Тейлор.
   - А вот и я, - со смехом сказала она.
   - Представьте, я не удивлен, - сказал он.
   - Покажи мне раков и бабочек, - попросила она.
   Они пошли к озеру и сидели на песке, Боб чуть поодаль от  нее,  ветерок
играл ее волосами и оборками блузки, и  они  ели  сандвичи  с  ветчиной  и
пикулями и торжественно пили апельсиновую шипучку.
   - Ух и здорово! - сказал он. - Сроду не было так здорово!
   - Никогда не думала, что окажусь на таком вот пикнике, - сказала она.
   - С каким-то мальчишкой, - подхватил он.
   - А все равно хорошо.
   - Я рад.
   Больше они почти не разговаривали.
   - Это все не полагается, - сказал он позднее. -  А  почему,  понять  не
могу. Просто гулять, ловить всяких бабочек и раков  и  есть  сандвичи.  Но
если б мама и отец узнали, и ребята тоже, мне бы не поздоровилось.  А  над
вами стали бы смеяться другие учителя, правда?
   - Боюсь, что так.
   - Тогда, наверно, лучше нам больше не ловить бабочек.
   - Сама не понимаю, как это получилось, что я  сюда  пришла,  -  сказала
она.
   И день этот кончился.
   Вот примерно и все, что было во встречах Энн Тейлор с Бобом Спеллингом,
- две-три бабочки-данаиды, книжка Диккенса, десяток раков, четыре сандвича
да две бутылочки апельсиновой шипучки. В следующий понедельник  до  уроков
Боб ждал-ждал у  дома  мисс  Тейлор,  но  почему-то  так  и  не  дождался.
Оказалось, она вышла раньше обычного и была уже в школе.  И  ушла  она  из
школы тоже рано, у нее разболелась голова, и  последний  урок  вместо  нее
провела другая учительница. Боб походил у ее дома, но  ее  нигде  не  было
видно, а позвонить в дверь и спросить он не посмел.
   Во вторник вечером после уроков оба они опять были в притихшем  классе,
Боб ублаготворение, словно вечеру этому не будет  конца,  протирал  губкой
доски, а мисс Тейлор сидела и проверяла тетради, тоже так, словно не будет
конца мирной этой тишине, этому счастью. И вдруг послышался бой  часов  на
здании суда. Гулкий бронзовый звон раздавался за квартал от школы, от него
содрогалось все тело и осыпался с  костей  прах  времени,  он  проникал  в
кровь, и казалось, ты с каждой минутой стареешь. Оглушенный этими ударами,
уже не можешь не ощутить разрушительного течения времени, и  едва  пробило
пять, мисс Тейлор вдруг подняла голову, долгим взглядом посмотрела на часы
и отложила ручку.
   - Боб, - сказала она.
   Он испуганно обернулся. За весь этот исполненный  отрадного  покоя  час
никто из них не произнес ни слова.
   - Подойди, пожалуйста, - попросила она.
   Он медленно положил губку.
   - Хорошо.
   - Сядь, Боб.
   - Хорошо, мэм.
   Какое-то мгновенье она  пристально  на  него  смотрела,  и  он  наконец
отвернулся.
   -  Боб,  ты  догадываешься,  о  чем  я   хочу   с   тобой   поговорить?
Догадываешься?
   - Да.
   - Может, лучше, если ты сам мне скажешь, первый?
   Он ответил не сразу:
   - О нас.
   - Сколько тебе лет, Боб?
   - Четырнадцатый год.
   - Пока еще тринадцать.
   Он поморщился.
   - Да, мэм.
   - А сколько мне, знаешь?
   - Да, мэм. Я слышал. Двадцать четыре.
   - Двадцать четыре.
   - Через десять лет мне тоже будет почти двадцать четыре, - сказал он.
   - Но сейчас тебе, к сожалению, не двадцать четыре.
   - Да, а только иногда я чувствую, что мне все двадцать четыре.
   - И даже ведешь себя иногда так, будто тебе уже двадцать четыре.
   - Да, ведь правда?
   - Посиди спокойно, не вертись, нам  надо  о  многом  поговорить.  Очень
важно, что мы понимаем, что происходит, ты согласен?
   - Да, наверно.
   - Прежде всего давай признаем,  что  мы  самые  лучшие,  самые  большие
друзья на свете. Признаем, что никогда еще у меня не было такого  ученика,
как ты, и еще никогда ни к одному мальчику я так хорошо не  относилась.  -
При этих словах Боб покраснел. А она продолжала: - И позволь  мне  сказать
за тебя  -  тебе  кажется,  ты  никогда  еще  не  встречал  такую  славную
учительницу.
   - Ох нет, гораздо больше, - сказал он.
   - Может быть, и больше, но надо смотреть правде в глаза, надо помнить о
том, что принято, и думать о городе, о его жителях, и о тебе и обо мне.  Я
размышляла обо всем этом много дней, Боб. Не подумай, будто  я  что-нибудь
упустила из виду или не отдаю себе отчета в своих чувствах. При  некоторых
обстоятельствах наша дружба и вправду была бы странной. Но ты  незаурядный
мальчик. Себя, мне кажется, я знаю неплохо и знаю,  я  вполне  здорова,  и
душой и телом, и каково бы ни было мое  отношение  к  тебе,  оно  возникло
потому, что я ценю в тебе незаурядного и очень хорошего человека, Боб.  Но
в нашем мире, Боб, это не в  счет,  разве  только  речь  идет  о  человеке
взрослом. Не знаю, ясно ли я говорю.
   - Все ясно, - сказал он. -  Просто  будь  я  на  десять  лет  старше  и
сантиметров на тридцать выше, все получилось бы по-другому, - сказал он, -
но ведь это же глупо - судить человека по росту.
   - Но все люди считают, что это разумно.
   - А я - не все, - возразил он.
   - Я понимаю, тебе это кажется нелепостью, -  сказала  она.  -  Ведь  ты
чувствуешь себя взрослым и правым и знаешь,  что  тебе  стыдиться  нечего.
Тебе и вправду нечего стыдиться, Боб, помни об  этом.  Ты  был  совершенно
честен, и чист, и, надеюсь, я тоже.
   - Да, вы тоже, - подтвердил он.
   - Быть может, когда-нибудь люди станут настолько разумны и справедливы,
что сумеют точно определять душевный возраст человека  и  смогут  сказать:
"Это уже мужчина, хотя его телу всего  тринадцать  лет",  -  по  какому-то
чудесному стечению обстоятельств, по счастью, это мужчина, с чисто мужским
сознанием ответственности своего положения в мире и своих обязанностей. Но
до тех пор еще далеко, Боб, а пока что, боюсь, нам нельзя не  считаться  с
возрастом и ростом, как принято сейчас в нашем мире.
   - Мне это не нравится, - сказал он.
   - Быть может, мне тоже не нравится, но ведь ты не  хочешь,  чтобы  тебе
стало еще много хуже, чем сейчас? Ведь ты не хочешь, чтобы  мы  оба  стали
несчастны? А этого не миновать. Поверь мне, для  нас  с  тобой  ничего  не
придумаешь... необычно уже и то, что мы говорим о нас с тобой.
   - Да, мэм.
   - Но мы по крайней мере все понимаем друг про  друга  и  понимаем,  что
правы, и честны, и вели себя достойно, и  в  том,  что  мы  понимаем  друг
друга, нет ничего дурного, и ни о чем  дурном  мы  и  не  помышляли,  ведь
ничего такого мы себе просто не представляем, правда?
   - Да, конечно. Но я ничего не могу с собой поделать.
   - Теперь нам надо решить, как быть дальше, - сказала  она.  -  Пока  об
этом знаем только мы с тобой. А потом, пожалуй, узнают и  другие.  Я  могу
перевестись в другую школу...
   - Нет!
   - Тогда, может быть, перевести в другую школу тебя?
   - Это не нужно, - сказал он.
   - Почему?
   - Мы переезжаем. Будем теперь жить в Мэдисоне. Переезжаем на  следующей
неделе.
   - Не из-за всего этого, нет?
   - Нет-нет, все в порядке. Просто отец получил там  место.  До  Мэдисона
всего пятьдесят миль. Когда буду приезжать в город, я  смогу  вас  видеть,
правда?
   - По-твоему, это разумно?
   - Нет, наверно, нет.
   Они еще посидели в тишине.
   - Когда же это случилось? - беспомощно спросил Боб.
   - Не знаю, - ответила она. - Этого никто никогда не знает. Уже  сколько
тысячелетий никто не знает и, по-моему, не узнает никогда. Люди либо любят
друг друга, либо нет, и порой любовь возникает между теми, кому не надо бы
любить друг друга. Не могу понять себя. Да и ты себя, конечно, тоже.
   - Пожалуй, я пойду домой, - сказал он.
   - Ты на меня не сердишься, нет?
   - Ну что вы, нет, не могу я на вас сердиться.
   - И еще одно. Я хочу, чтобы ты запомнил: жизнь всегда воздает сторицею.
Всегда, не то невозможно было бы жить. Тебе сейчас худо, и  мне  тоже.  Но
потом непременно придет какая-то радость. Веришь?
   - Хорошо бы.
   - Поверь, это правда.
   - Вот если бы... - сказал он.
   - Если бы что?
   - Если бы вы меня подождали, - выпалил он.
   - Десять лет?
   - Мне тогда будет двадцать четыре.
   - А мне тридцать четыре, и, наверное, я стану  совсем  другой.  Нет,  я
думаю, это невозможно.
   - А вы бы хотели? - воскликнул он.
   - Да, - тихо ответила она. - Глупо это, и ничего бы из этого не  вышло,
но я очень, очень бы хотела...
   Долго он сидел молча. И наконец сказал:
   - Я вас никогда не забуду.
   - Ты славно сказал, но этому не  бывать,  не  так  устроена  жизнь.  Ты
забудешь.
   - Никогда не забуду. Что-нибудь да придумаю, а только  никогда  вас  не
забуду, - сказал он.
   Она поднялась и пошла вытирать доски.
   - Я вам помогу, - сказал он.
   - Нет-нет, - поспешно возразила она. - Уходи, Боб, иди домой, и не надо
больше мыть доски после уроков. Я поручу это Элен Стивенс.
   Он вышел из школы. Во дворе обернулся  напоследок  и  в  окно  еще  раз
увидел мисс Энн Тейлор - она стояла у доски, медленно  стирала  написанные
мелом слова, рука двигалась вверх-вниз, вверх-вниз.

   На следующей неделе он уехал из города и не был  там  шестнадцать  лет.
Жил он в каких-нибудь пятидесяти милях и все  же  ни  разу  не  побывал  в
Гринтауне, но однажды весной, когда было ему уже под  тридцать,  вместе  с
женой по пути в Чикаго остановился в Гринтауне на один день.
   Он оставил жену в гостинице, а сам пошел бродить по  городу  и  наконец
спросил про мисс Энн Тейлор, но сперва никто не мог ее вспомнить, а  потом
кто-то сказал:
   - А, да, та хорошенькая учительница.  Она  умерла  в  тридцать  шестом,
вскоре после твоего отъезда.
   Вышла ли она замуж? Нет, помнится, замужем не была.
   После полудня он пошел на кладбище и отыскал ее  могилу.  "Энн  Тейлор,
родилась в 1910-м, умерла в 1936-м", - было написано на надгробном  камне.
И он подумал: двадцать шесть лет. Да ведь я теперь старше вас на три года,
мисс Тейлор.
   Позднее в тот день гринтаунцы видели, как жена Боба Сполдинга  шла  ему
навстречу, шла под вязами и дубами, и  все  оборачивались  и  смотрели  ей
вслед - она шла, и по лицу ее скользили  радужные  тени;  была  она  точно
воплощение лета - дивные персики - среди снежной  зимы,  точно  прохладное
молоко к кукурузным хлопьям ранней ранью, в июньский зной. И то  был  один
из считанных дней, когда в природе все в равновесии, точно кленовый  лист,
что недвижно парит под легкими дуновениями  ветерка,  один  из  тех  дней,
который,  по  общему  мнению,  должен  бы  называться  именем  жены   Боба
Сполдинга.|

+2

11

Свернутый текст


Как-то в Великобритании я абсолютно случайно попала на всемирный фестиваль клоунов в Эдинбурге. И я никогда этого не забуду.

* * *
Вы представляете себе, как печальна пластика старого пиджака, одиноко висящего на спинке стула? Бережно сохранившего формы свого хозяина, его локти, плечи, спину...

Вот так вот стоял стул на сцене, а на спинке висел старый пиджак с оттопыренными навсегда карманами, пустой пиджак, без хозяина в нем... А потом вышел клоун, лохматый, с огромными круглыми влажными, как у тюленя, глазами. И стал творить чудеса с этим пиджаком – клоун его выслушивал, почтительно и настороженно, как маленький мальчик слушает отца. Он с ним прогуливался, взявшись за рукав. Он к нему прижимался доверчиво. И все зрители улыбались и верили, что это совсем не старый пиджак, это папа клоуна, сильный, уверенный, непобедимый... Потом клоун вешал пиджак на спинку стула и медленно уходил знакомой вихляющей независимой походочкой... Походочкой одинокого сильного и чуткого человека...

Такая походка могла быть только у одного мальчика в мире, только у одного... Это мог быть только Занкин, мой бывший одноклассник.

* * *
Вот что нам не нравилось всегда в летних каникулах, что полноценного отдыха все равно не получалось. А какой отдых, когда нависают эти ЛДЗ – летние домашние задания. Эти ЛДЗ являлись нам во сне и отравляли наш беззаботный летний отдых. Иногда ЛДЗ были вполне конкретными – сто задач по математике, список обязательной литературы, которую надо прочесть за лето, и гербарий. Ужас! Жуть! Этим высушенным сеном можно было обеспечить не одну животноводческую ферму.

Иногда ЛДЗ формулировалось как-то туманно, что-то вроде иди туда, не знаю куда, неси то, не знаю что. Например, первого сентября можно было приволочь какое-нибудь чучело или двоюродного дедушку, который Зимний брал, или старинную монету, правда, очень быстро исчезавшую из недр кабинета истории в неизвестном кармане.

Как-то мы с родителями путешествовали по Украине и заехали в село Морынци, как известно, родину Тараса Григорича. Шевченко, кто не понял, да. А там под окном ну такой роскошный калиновый куст рос – глаз не оторвать. И я, благословленная на воровство молчаливым участием моих родителей, стыдливо оглядываясь, варварски выломала довольно большую ветку калины, усыпанную красными ягодками, чтобы впоследствии засушить ее и преподнести музею кабинета украинского языка и литературы в качестве ЛДЗ. О, как здорово придумано было!

Я высушила эту ветку по всем правилам, наклеила на картонку и задумалась, как ее надписать. Папа предложил быть предельно честной и написать так:

«Ветка калины, стыренная в Доме-музее Тараса Шевченко»

Но мы с мамой решили дипломатично обойти нелегитимный способ добычи экспоната и надписали просто: «Ветка с калинового куста, растущего под окном Дома-музея Тараса Шевченко в селе Морынци». При этом ни на секунду не сомневаясь, что все поверят: да, эта ветка именно оттуда, а не, например, с дерева, растущего прямо в школьном саду. Ну наглость.

Скажу вам откровенно, сейчас бы я такого ни за что не сделала, и детям своим не позволила. И глупо, и жестоко, и вообще...

Но тогда быстрое решение проблемы ЛДЗ перевешивало все.

Ветку благодарно поместили в застекленный шкаф в кабинете украинского языка и литературы, и фанаты Тараса бегали туда любоваться и благоговейно прикладываться дланями к моей картонке.

Через неделю калину съели. Кто-кто... А кто же еще?!

Занкин ел все, не потому что был голоден, просто других увлечений на тот момент в его жизни было мало. Он очень любил грызть мел, ел смолу с деревьев и одуванчики, да мало ли всего съедобного. А однажды прославился на всю школу тем, что за несколько минут сжевал целый чайный сервиз в натуральную величину, слепленный девочками на уроках труда из муки и соли, абсолютно несъедобный, раскрашенный гуашью, смешанной с молоком. Чайный сервиз на двенадцать персон с чайничком, сахарницей и молочником. И потом клялся, что сервиз был вкусный. Клялся, бил себя кулаком в грудь и ел землю, опять поел... Так что моя калина – это была райская закусь для луженого Занкиного желудка.

От ветки остался только жалкий скелетик, а ягоды, которые я так старательно высушивала сначала феном, потом под прессом, потом в песке, исчезли. Занкин схрумкал их на глазах у всего класса, войдя в историю школы как пожиратель музейных экспонатов.

* * *
Так вот, тогда, на том конкурсе в Эдинбурге, Занкин получил Гран-при за игру со старым пиджаком.

Гран-при ему вручала королева Объединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии Елизавета Вторая...

Ее величество была в белой шляпе. И в светлых перчатках. С сумочкой на локте... Такая... Королева настоящая...

* * *
Удивительно, как удивительно, но все мечты Занкина сбылись.

Во-первых, он очень хотел встретиться с королевой. Казалось бы...

Однажды он приволок в школу вырезанную из газеты фотографию: ее величество в белой широкополой шляпе, в элегантном пальто с живым исследовательским интересом указательным пальцем правой руки, затянутой в белую перчатку, ковырялась у себя в породистом носу.

– Какая она... клевая! – заключил восхищенный Занкин, склонив к плечу голову, с нежностью разглядывая ее величество. – Какая же она!!! Да-а-а... Все могут короли... – И деловито поинтересовался: – Ты не знаешь случайно, она женатая?

А вторая мечта Занкина была – стать знаменитым клоуном. Обязательно знаменитым. И еще тогда, когда он смутно, еле-еле различал в своей душе какие-то интересы, которые могут развиться во что-то большее в будущем, идею стать клоуном ему подсказала наша всегда раздраженная, всегда суровая и всегда уверенная в себе первая учительница Стефания Симеоновна. Штефа.

Как-то в класс к нам пришла Комиссия. Детям велели надеть белый-верх – темный-низ, мальчикам – подстричься, девочкам – банты. Комиссия намечала проверку на предмет перехода четвертого «А» в следующую ступень. Комиссия дала несколько контрольных работ, послушала, как дети читают, а потом стала с детьми разговаривать. Дети не привыкли разговаривать, вот просто так разговаривать с Комиссией, и волновались, и отвечали невпопад, и отмалчивались.

– Так-так, – удрученно потирала руки Комиссия, – так-так...

Дети зачарованно испуганно переводили взгляды с Комиссии на свою учительницу. Комиссия сказала:

– Ну что ж, четвертый «А» класс, напоследок простое задание – напишите, что вы любите. Напишите... На листочках бумаги... Что. Вы. Любите.

– Эт чо? – спросили дети. – Это как?

– Как-как... Ну что вы любите? Я, например, люблю... э-э... Я, например, люблю фауну. А вы напишите, что любите вы.

– А как это – фауна? Это чо – фауна?

– Ну какая разница? – замахала руками Комиссия. – Это я люблю фауну. А вы напишите о том, что любите вы.

Дети, склонившись над листочками, старательно засопели. Двадцать шесть из двадцати семи написали «Я люблю фауну». И я тоже написала: «Я люблю фауну». Нет, я очень многое в той моей жизни любила, но надо было знать нашу учительницу, чтобы не распространяться по этому поводу, чтоб не нарваться.

Разразился скандал.

Комиссия на педсовете упрекнула Штефу в том, что дети ее класса за четыре года совсем не научились самостоятельно мыслить, выражать собственное мнение и прочее, правда, за исключением одного-единственного мальчика, двоечника и второгодника, который написал корявым почерком: «Я люблю грысть мел, щинят и каникулов».

Реакция Штефы на результаты опроса была неожиданной. Она взревела, как маяк в тумане: «Чтэ-э-э-э?! Да у меня стаж тридцать пять лет! Да у меня звание! Награды!»

Ну и мы получили под раздачу. Надо сказать, Штефа никогда не стеснялась в выражениях.

– Болваны!!! Да разве ж я вам не говорила, что такое флора и фауна?! Га?! Разве ж я вам не говорила, что такое фауна?! Ы?!

А ты, Занкин, Занкин! Занкин! Безотцовщина! Что ты написал?! Что ты написал, я тя спрашиваю?! Встань, когда учитель с тобой разговаривает! Встань, я тебе сказала!! Я с тобой говорю или со стенкой говорю, Занкин?! Встань, сказала, встань!!! И это после того, как школа так о тебе заботится, Занкин!!! Когда школа тебе купила ботинки и пальто, Занкин!!! Ботинки и пальто!!! Школа тебя воспитывает! Школа тебя одевает! А ты, Занкин, клоун!!!

Надо было знать Занкина...

Он не торопясь, спокойно разулся, взял башмаки за шнурки, снял с вешалки, тут же в нашем классе стоящей, свое страшненькое клетчатое пальто, бесформенное пальто с клочковатым воротником, взял все в охапку и аккуратно сложил Штефе на ее учительский стол. А потом босиком, в драных носках, насвистывая и помахивая старым видавшим виды портфелем, ушел. Только взгляд его в никуда был тяжелым, как кусок свинца, как кусок свинца, который Занкин таскал в кармане, иногда примеряя зачем-то его в своем немаленьком кулаке.

Ушел, напоследок аккуратно и тихо прикрыв за собой дверь, прошипев сквозь зубы: «Ф-ф-фауна...»

* * *
А в Эдинбурге я узнала его сразу. Вспомнила и свою калиновую ветку, и фауну, и его свинцовый кастет... Но не подошла. Не решилась. Не знаю почему...

Не знаю...

Марианна Гончарова

|"...щинят и каникулов..."

+2

12

Свернутый текст

Джон Голсуорси

РУССКИЙ И АНГЛИЧАНИН

     Перевод М. Лорие

     {* Статья была напечатана на английском  и  русском  языках  в  журнале
"Россия XX века", выходившем в Англии во время первой мировой войны.}

     Еще  много  лет  назад  у  меня  сложилось  убеждение,  что  русский  и
англичанин составляют как бы две  дополняющие  друг  друга  половины  одного
целого. То, чего недостает русскому, есть у англичанина, то, чего  недостает
англичанину, есть у русского. Произведения Гоголя, Тургенева,  Достоевского,
Толстого, Чехова - поразительная искренность и правдивость этих  мастеров  -
позволили мне, думается, проникнуть в некоторые тайны русской души, так  что
русские, которых я встречал в жизни, кажутся мне более понятными, чем другие
иностранцы. Для такого понимания у меня  было  то,  что  школьники  называют
шпаргалкой. Только дурак может утверждать, что он  знает  все:  чужая  душа,
несомненно, темный лес; но  русская  душа  представляется  мне  лесом  менее
темным, чем многие другие, - отчасти потому, что  достоинства  и  недостатки
русских так бросаются в глаза англичанину, отчасти же  потому,  что  великие
русские писатели, доставившие мне столько наслаждения, велики превыше  всего
своей правдивостью. Сопоставляя русских и англичан, лучше всего, пожалуй,  и
начать с вопроса о "правде".  У  англичанина  есть  то,  что  можно  назвать
страстью к букве правды: он хозяин  своего  слова...  почти  всегда;  он  не
лжет...  почти  никогда;  честность,  по  английской  поговорке,  -   лучшая
политика. Но самый дух правды он  не  особенно  уважает.  Он  бессознательно
занимается самообманом, отказываясь видеть и слышать то, что может  помешать
ему "преуспеть". Им движет дух соревнования, он хочет не столько жить полной
жизнью, не столько понять, сколько победить. А  для  того,  чтобы  победить,
или, скажем,  создать  себе  иллюзию  победы,  надо  на  многое  старательно
закрывать глаза.
     Русский,  сколько  я  понимаю,  легче  относится  к  букве  правды,  но
упивается самопознанием и самораскрытием, любит  исследовать  глубины  своих
мыслей и чувств, даже самых мрачных. Русский  -  так  мне  по  крайней  мере
представляется - жадно накидывается на жизнь, пьет чашу до дна, потом честно
признает, что обнаружил на дне  мутный  осадок,  и  как-то  мирится  с  этим
разочарованием. Англичанин берет чашу осторожно  и  прихлебывает  маленькими
глотками, в твердой решимости растянуть удовольствие, не взмутить  осадка  и
умереть, не добравшись до дна.
     Это два полюса одного и того же инстинктивного желания - желания  взять
от жизни  все  возможное,  которым  спокон  веков  руководствуется  человек.
Русскому важно любой ценой познать всю полноту  чувства  и  достичь  предела
понимания; англичанину важно сохранить иллюзию и побеждать жизнь до тех пор,
пока в один прекрасный день его самого не победит смерть.
     Чем  объяснить  это  существенное  различие,  я  не  знаю,  разве   что
несхожестью наших климатических и географических  условий.  Вы,  русские,  -
дети необъятных равнин и лесов, сухого воздуха, резких смен холода  и  жары;
мы, англичане, - дети моря, миниатюрных, пересеченных изгородями ландшафтов,
тумана  и  средних  температур.  Как  это  ни  парадоксально,  мы  с   нашей
сознательной слепотой к этому беспокойному фактору - правде, а может быть, и
в силу этой слепоты, добились такой свободы слова и действий, какая вам  еще
не  дана,  хотя  вы,  конечно,  далеко  превзошли  нас  в   стремлении   все
выворачивать наизнанку, чтобы докопаться до  сути.  Политическое  устройство
страны, как мне  кажется,  основано  на  национальном  складе  характера;  и
политическая свобода, которая годится для нас, старой нации с практическим и
осторожным взглядом на жизнь,  пока  еще  была  невозможна  для  вас,  нации
молодой и так щедро  себя  растрачивающей.  Вы  растете  главным  образом  в
молодости, у нас молодость - сравнительно вялая пора, а  рост  начинается  в
зрелости. Однако в политическом смысле вы все молоды,  а  мы  все  стары,  и
опрометчиво  было  бы  предсказывать,  к  чему  вы  придете.  Да  и   вообще
таинственная игра политических сил, причин  и  следствий  политики,  выходит
далеко за рамки этого краткого очерка.
     Вас, русских, должны больше всего поражать  в  нас,  а  может  быть,  и
вызывать вашу зависть, наш практический, здравый смысл, веками  выработанное
понимание того, чего в жизни можно достигнуть,  и  самых  лучших  и  простых
способов этого достигать. Нам же следовало бы завидовать вам потому, что  вы
"не от мира сего". Я вовсе не хочу сказать, что вы смотрите на этот мир  как
на преддверие другого мира, - это значило бы обвинить вас в меркантильности.
Я имею в виду ваше естественное расположение к тому, чтобы жить без оглядки,
жить чувствами. Неумение отдаться чувствам - наш большой недостаток. Сумеете
ли вы, в результате нынешнего нашего  сближения,  немного  заразиться  нашим
здравым смыслом, а мы - вашим "не от мира сего" - в этом весь вопрос. И я бы
ответил на него так: в искусстве мы можем позаимствовать кое-что  у  вас;  в
жизни вы можете позаимствовать кое-что у нас.  Ваша  литература,  во  всяком
случае за последние два десятилетия, сильно повлияла на нашу. Русская  проза
ваших мастеров - это самая  мощная  животворная  струя  в  море  современной
литературы, струя более мощная, осмелюсь утверждать, чем любая из тех, какие
прослеживает в своем  монументальном  труде  Георг  Брандес.  Ваши  писатели
внесли в художественную  литературу  -  на  мой  взгляд,  из  всех  областей
литературы самую важную - прямоту  в  изображении  увиденного,  искренность,
удивительную для всех западных стран, особенно же удивительную и драгоценную
для нас - наименее искренней из наций. Это  свойство  ваших  писателей,  как
видно,  глубоко   национальное,   ибо   даже   Тургеневу   с   его   высоким
профессиональным мастерством оно присуще в такой  же  мере,  как  его  менее
изощренным собратьям. Это, несомненно, одно из проявлений вашей  способности
глубоко окунаться в  море  опыта  и  переживаний,  самозабвенно  и  страстно
отдаваться поискам правды.
     У тех из ваших современных писателей, которых  я  читал  -  у  Куприна,
Горького и некоторых  других,  -  я  тоже  с  радостью  отметил  эту  особую
способность показывать жизнь, окрашивая ее - но не затемняя -  своим  личным
мироощущением, так что впечатление получается такое, словно  между  тобой  и
жизнью нет печатного текста. Утверждая, что вы оказали глубокое  влияние  на
нашу  литературу,  я  не  хочу   сказать,   что   мы,   подобно   вам,   уже
восторжествовали над этим промежуточным звеном - печатным текстом - или  что
наш душевный склад уподобился вашему; я хочу сказать, что некоторые  из  нас
заразились  стремлением  видеть  и  изображать  правду   и   отрешиться   от
морализирования, которое  с  незапамятных  времен  проклятием  тяготело  над
английским искусством. Другими словами,  ваше  стремление  понять  несколько
умерило наше стремление достигнуть. В вашей литературе нас особенно  пленяет
правдивость, глубокая и всеобъемлющая терпимость.  Насколько  мне  известно,
вас в нашей литературе особенно привлекает здравомыслие и утверждающая сила,
то есть то, что для вас  непривычно  и  ново.  Смею  надеяться,  что  вы  не
заразитесь этим от нас; что никакое сближение между нами не замутит духовной
и умственной честности ваших писателей, не лишит  их  искренности.  Если  вы
восхищаетесь нашей более энергичной литературой, ее насыщенными сюжетами, ее
позицией "К  черту  психологию!",  то,  прошу  вас,  для  вашего  же  блага,
восхищайтесь  издали,  не  давайте  ей  коснуться  вас  слишком  близко!  Не
воображайте, что,  если  вам  хочется  привить  русской  душе  практичность,
действенность, методичность, вы можете позволить себе шутить шутки со  своей
литературой. В этой области вам ничего от нас не нужно, вы  можете  спокойно
довольствоваться той лучшей долей, которая у вас уже  есть.  Тут  мы  должны
заимствовать от вас, должны по возможности научиться подобно вам окунаться в
жизнь и воссоздавать ее, ничего не навязывая читателю  от  себя,  кроме  той
неуловимой личной окраски, которая придает  каждому  произведению  искусства
его неповторимо  индивидуальное  свойство.  Даже  если  вашей  литературе  в
последнее время недостает сдержанности, вы можете поучиться ей  у  ваших  же
старых мастеров лучше, нежели у нас; ибо наша сдержанность в искусстве - это
либо поверхностность, либо ханжеское наследие  пуританства.  Сдержанность  в
жизни, в поведении - иное дело. Тут вам, пожалуй, есть чему поучиться у нас,
ведь мы непревзойденные мастера по части того, чтобы держать свои чувства  в
узде.
     В вопросах поведения мы, можно сказать, старше вас;  думается,  в  этом
отношении мы больше походили на вас в дни Елизаветы, триста лет тому  назад.
Люди, с кем бы они ни общались, не становятся моложе. И если  в  будущем,  в
результате нашего нынешнего боевого  содружества,  нам  доведется  расширить
наши торговые и общественные связи, я думаю, что  ваши  обычаи  и  нравы,  а
может быть, и ваши  социальные  и  политические  взгляды  скорее  поддадутся
нашему влиянию, чем наоборот. Повторяю, нам есть  чему  поучиться  у  вас  в
искусстве, вам есть чему поучиться у нас в жизни.
     Обычно взаимной симпатией проникаются друг  к  другу  люди  либо  очень
схожие между собой, либо очень несхожие. Мне говорили, что наши солдаты  как
нельзя лучше ладят с вашими. Но когда война кончится, общаться  между  собой
будут не военные, а штатские - деловые люди и туристы. Нельзя  ожидать,  что
мы, если не считать редких исключений в той и другой стране, до конца поймем
друг друга, а тем более станем одинаково думать и поступать.  Наша  взаимная
терпимость будет во многом зависеть от признания того положения, с  которого
я начал: что мы как бы две половины единого целого, совершенно  между  собой
не  схожие;  мы  дополняем  друг  друга,  мы  совместимы,   но   отнюдь   не
взаимозаменимы. И вы и мы, хоть  и  очень  по-разному,  весьма  существенные
разновидности человечества, очень замкнутые в себе, очень  отграниченные  от
всего нерусского и  неанглийского;  очень  неизменные  и  непроницаемые  для
посторонних влияний. Отнять у  англичанина  его  английские  качества  почти
невозможно, и так же трудно, вероятно, отнять русские качества  у  русского.
Англичанин за границей как будто рассчитывает, что аборигены будут  смотреть
на все его глазами, и даже склонен сердиться, когда этого не происходит! Нам
следует остерегаться этой своей черты: не  глупо  ли  ожидать  тождества  от
полной себе противоположности! Нам следует усвоить, что  в  России  время  и
пространство не имеют того значения, какое они имеют у  нас,  что  жить  для
русских важнее, чем овладевать жизнью, что чувства там не стесняют,  а  дают
им полную волю; что в России встречаются не только крайности жары и  холода,
но и крайности скепсиса и веры, интеллектуальной тонкости и простодушия; что
правда для вас имеет совсем другое значение; что нравы у вас иные, а то, что
мы называем "хорошим тоном", для вас бессмысленная условность.  И  поскольку
англичанин учится туго и характер у него неважный, мы  просим  вас  проявить
терпение. Вам, со своей стороны, предстоит узнать, что скрывать свои чувства
еще не значит не иметь сердца; что  под  чопорной  деловитостью  англичанина
нередко прячется и душевное тепло и душевная тонкость, что он и не так  глуп
и не так хитер, как порою кажется. Я не жду  слишком  многого  от  духовного
общения между нашими двумя народами, ибо не очень верю в  восприимчивость  и
сочувственное любопытство рядового человека, будь то англичанин или русский.
Тон будут задавать интересы торговые и политические. И все же я  думаю,  что
те русские и те англичане, которые умеют видеть, найдут друг в  друге  много
привлекательного и интересного и что это обогатит их ум и сердце.

1916 г.

|Русский и англичанин

+3

13

О. Уайльд
Поэт в аду

В аду, в славной компании прелюбодеев и развратниц, а также высокоумных ученых и поэтов, среди беспрестанных корчей проклятых грешников, пытающихся избавить душу от мучений, можно было заметить женщину, тихо сидевшую с улыбкой на лице. Казалось, она слушает что-то, обратив лицо кверху и подняв взгляд туда, откуда к ней взывает некий голос.

— Кто эта женщина? — спросил один из новоприсланных, пораженный на редкость странной прелестью этого лица и загадочным его выражением.

— Вот эта, с бледными, цвета слоновой кости руками и ногами и волосами, что прикрывают плечи. Почему она и только она постоянно смотрит вверх? Не успел он договорить, как с ответом к нему поспешил мужчина с увядшим венком в руке.

— Говорят, — сказал он новичку, на земле она была великой певицей и звуки ее голоса лились и рассыпались, подобно звездопаду в ясную ночь. В смертный ее час Господь забрал ее голос, чтобы он эхом отзывался в небесных сферах, потому что жаль было бы утерять вовсе такое великолепие. И теперь, вслушиваясь, она узнает этот голос, вспоминает время, когда он принадлежал ей, и делит наслаждение с самим Господом Богом. Но не надо говорить ей ни слова, ведь она верит, что пребывает в раю.

Сказав это, мужчина с увядшим венком в руке отошел от новичка, и к последнему приблизился другой со словами:

— Нет, все только что сказанное неправда, а правда в том, что на земле красота этой женщины вдохновляла поэта и потому ее имя накрепко связано с его стихами, которые до сих пор живы и на устах. Вот почему и в ад к ней доносятся его хвалы, повторяемые человеческим голосом. Такова истинная история этой женщины.

— А поэт? — осведомился новичок. — Крепко ли она его любила?

— Так некрепко, — отвечал собеседник, — что ежедневно встречаясь с ним здесь в аду, она не узнает его лица.

— Ну а он?

Рассмеявшись, собеседник сказал:

— Ведь это он сейчас плел тебе басни про ее голос. Даже в аду он продолжает твердить про нее всякие несуразицы, чем занимался и при жизни!

+2

14

В.Токарева

Здравствуйте
* * *

Я – красивая женщина. Почти красавица. Натали Гончарова. Как говорил мой бывший муж: таких сейчас не делают. Однако мои повышенные внешние данные не помешали мужу отъехать в Израиль. Ему захотелось на историческую родину. А я осталась на своей исторической родине, в Теплом Стане, в двухкомнатной квартире, с дочкой на руках, с зарплатой двести рублей в месяц. Вот тебе и Натали Гончарова. Никому не нужна вместе со своими покатыми плечами. Да и мне никто не нужен. Все силы ушли на выживание. Он звал с собой, это правда. Но я не могу думать и разговаривать на чужом языке. Не могу жить в затянувшихся гостях.

В Палестинах муж долго не задержался. Все же он родился и воспитывался в русской культуре и, оказавшись на земле обетованной, почувствовал себя русским интеллигентом и переехал в Америку. В свободную страну. Но и в Америке ему чего-то не хватало. Такой уж он был особенный человек, склонный к томлению.

Если бы можно было как в прошлом веке: свободно перемещаться по миру и жить где хочешь и сколько хочешь. Как Гоголь, например. Захотел поработать в Италии – поехал на восемь лет. Или Тургенев. Но это время в прошлом. И в будущем. А в семидесятых годах двадцатого века билет выдавали в одну сторону. Как на тот свет. И в результате я – одинокая женщина.

Одинокая женщина как бы выключена из розетки. Обесточена. От нее ни тепла, ни света. Общество зябнет. Но самый большой ущерб обществу – это мужчина-бездельник. Выгнать бездельника невозможно, поскольку общество гуманное, безработицы нет. Это тебе не Америка.

В редакции, где я работаю, как нарочно, подобрались одинокие женщины и мужчины-бездельники. Они сидят в буфете, курят на лестничной площадке. Все надо перепроверять, напоминать, кричать, угрожать, льстить. Как будто эта работа нужна мне одной.

Я работаю на телевидении, занимаюсь учебной программой. Программа непопулярна, но ее все равно надо делать и выпускать в срок.

Вчера приехали брать интервью у старенького академика. Академик ждал к десяти, приехали к часу. И когда поставили свет, выяснилось: что-то не в порядке со светом, надо бежать за электриком в ЖЭК, а электрик тоже бездельник, в ЖЭКе его нет и когда придет – никто не знает. Старик смотрит. Я моргаю. Готова сквозь землю провалиться. Но земля держит, и я стою. А старик смотрит. У него пропало утро, которым он так дорожит. У него все утра на счету. Все утра золотые. А оператор Володя стоит себе в своих двадцати пяти годах с синими глазами, со жвачкой во рту, с бестолковой камерой, с тяжелым ремнем на плоском животе. «Ото и тильки», – как говорила моя мама; в переводе на русский: «Только и всего». Синие глаза и широкий ремень. Только и всего. И полная безмятежная безответственность перед стариком, передо мной, перед жизнью вообще. Жует жвачку, как мул. Ну я ему выдала... Он даже жевать перестал, и в глазах мысль появилась. И даже академик брови поднял: молодая женщина с гладкой головкой, как на старинных миниатюрах, с кроткими оленьими глазами – может так активно и современно выражать свои мысли, с употреблением какого-то непонятного фольклора с частыми ссылками на чью-то мать.

Какая красота в женщине, потерявшей лицо? Никакой. Поскольку лица нет. Вместо него что-то раскрасневшееся с вытаращенными глазами, готовыми выкатиться на кофту. Но именно в этот момент, в момент наивысшего отрицательного напряжения, в меня влюбился этот самый мул с широким ремнем на плоском животе. Он даже жвачку выплюнул и спрятал. И электричество наладил сам, без электрика. Нашел куда что воткнуть и снял академика за пятнадцать минут без единого дубля. Вот что значит личная заинтересованность. Всякая заинтересованность, личная или материальная, – великий стимул. А если, скажем, у электрика ЖЭКа нет такой заинтересованности, то его и нет на работе.

Я уже говорила: в том месте, где раньше жила любовь, а потом боль, образовалась пустота. Но свято место пусто не бывает.

В мою душу стал настойчиво прорываться жующий Володя. Он прорывался неподвижно. Стоял и смотрел. Под проливным дождем. Я сказала ему: «Дождь...» Он ответил: «Камни будут с неба падать, я не уйду».

Женщина любит ушами. Я тут же представила камни, летящие с неба, пожалела его и полюбила. Мне тридцать пять. Ему – двадцать пять. Ну что это? Поддержка в жизни? Еще одно испытание. Продолжать роман – все равно что играть в заранее проигранную игру. Я пыталась выскочить из игры, но ничего не получалось. Противостоять было невозможно. Когда один человек в чем-то убежден, до упора, он заражает своей верой окружающих. И как знать: Анна Керн тоже была старше своего мужа лет на двадцать, а умерла позже, чем он. Она же его и хоронила. И что такое десять лет? Это абстрактные цифры. Их никак не чувствуешь. Чувствуешь человека – живого и теплого. Он обнимает – сердце останавливается. Он ласкает, говорит слова. Говорит: «Моя маленькая», – и тогда кажется: я маленькая, а он взрослый. И большой. И даже великий. И у него лицо как у Господа, который сделан по образу и подобию человека. Это ночью. А утром: «Володя, сходи за колбасой». Не идет. Денег нет, вот и не идет. Да еще огрызается. Ну что тут скажешь? Как можно уважать мужчину, у которого нет рубля на колбасу. И опять получается: все на мне, на моих покатых плечах – и работа, и колбаса, и ребенок. Двое детей. Раньше была только дочь двенадцати лет, теперь дочь и сын двадцати пяти. Ну сколько можно на одного человека?

Я задала ему вопрос. Он обиделся и ушел. И сказал, что больше не придет. Я сказала: «Ты забыл свою жвачку». Пачка жвачки – это был единственный вклад, который он внес в наше благополучие. Он обиделся еще больше и сказал, что я могу оставить это себе, при этом вид у него был высокомерный, как будто он оставлял мне остров, как Онассис.

На том мы и расстались. Жвачку унаследовала моя дочь. А я получила второе одиночество, которое бывает невыносимым на другой день.

В первый день упиваешься своей правотой, а на другой день разыгрывается нормальная тоска и начинает жечь внутри так, будто выпила соляной кислоты, которой чистят унитазы. Мир полон людьми, а пуст, когда нет одного человека.

Я шла по коридорам студии, как по пустыне, и тут увидела Кияшко. Кияшко – мой автор. Он пишет для передач о вреде табака, о пользе просвещения, о том, что такое хорошо и что такое плохо. Пишет он обстоятельно, как все малоталантливые люди, и приносит вовремя. Обязательный человек. Я заметила, что обязательны только иностранцы, видимо, потому, что у них время – деньги.

Я сказала Кияшке: «Здравствуйте», – при этом остановилась и проникла глазами в самые его зрачки. Я всегда так с ним здоровалась. Я обязательно останавливаюсь и надеваю особое выражение лица, какое было у Натали, когда она здоровалась с государем: нежная почтительность, тайное восхищение.

Несколько слов о Кияшке. Ему семьдесят лет. Он инвалид войны. В сорок третьем году был ранен. Я не знаю подробностей, но мне кажется, бомба попала в него прямым попаданием. В голове вмятина величиной с большой апельсин. Правая кисть оторвана. Из рукава виднеется культя, видимо, когда-то обожженная, затянутая новой, розовой кожей. Кияшко не стеснялся своей неполной руки и всякий раз охотно протягивал ее для рукопожатия. Я всякий раз, преодолев краткое сопротивление, пожимала культю, и потом моя ладонь долго помнила шелковую, младенческую нежность кожи. Помимо руки и головы, у Кияшки покалечена нога. Он припадает на нее довольно основательно, и каждый шаг становится работой.

Говорили, что он женат. Жена тоже хромала, на ту же ногу. Они встретились во время войны в госпитале, вместе лечились и сошлись по принципу выбраковки. Надо же поддерживать друг друга в жизни, раз их не убило до конца.

Всякий раз, когда я встречала этого человека – хромого и старого, я отматывала время назад, как магнитофонную ленту, и видела его молодым, двадцатипятилетним, как мой оператор. Потом – чернота. И первое пробуждение после наркоза и первое осознание себя половиной человека.

Я представляла себе его первый ужас, а потом долгий, до сегодняшнего дня, путь – преодоление. Каждый шаг – преодоление. Тут на двух ногах, с двумя руками и то тяжело.

Мое «здравствуйте» как бы давало понять, что его страдания и мужество не оставили равнодушным следующее поколение. Какие, казалось бы, затертые слова «страдания, мужество», но именно страдания и мужество. Именно не оставили равнодушным. Поколение детей помнит. И мое «здравствуйте» – это маленькая компенсация за прошлое. Большего я не могу. Я могу только уважать и помнить.

Кияшко ни о какой компенсации знать не мог. Он просто шел по коридору своей походкой, ставшей за сорок пять лет привычной, просто встречал молодую редакторшу, похожую на жену Пушкина. Редакторша как-то странно на него смотрела, только что не подмигивала, и как-то особенно говорила «здравствуйте». Кияшко всякий раз внутренне удивлялся и не понимал, чего она хочет. От своей дочери и от ее подруги Кияшко слышал, что современные молодые мужчины никуда не годятся – слабаки, и пьяницы, и халявщики, не могут за себя платить. И ничего удивительного в том, что молодые одинокие женщины ищут поддержку и опору в зрелых и даже слегка перезрелых мужчинах.

Кияшко был занятым человеком. У него семья, творческие замыслы. Творчество он всегда ставил на первое место, впереди семьи, а тем более впереди внеплановых развлечений. Мужчина должен выразить свое «я». Оставить будущим поколениям свои жизненные установки. Например: о вреде табака. О пользе просвещения. Пусть это было известно и до него. Он напомнит еще раз. Курить вредно. Это сокращает жизнь. А жизнь дается человеку один раз. Пусть о нем думают, что он устарел, как сундук с нафталином. Сундук, между прочим, полезная вещь. А эти молодые, певцы помойки, – им бы только вымазать все черной краской. Зачеркнуть прошлое. Тогда было не так. Сейчас – так. А между прочим, на СЕЙЧАС надо смотреть из ПОТОМ. Есть такая поговорка: поживем – увидим. Пусть поживут, а потом оглянутся и посмотрят.

Кияшко хмурился, когда думал об этих малярах гласности, замазывающих дегтем все и вся, и его, Кияшку, в том числе. А он – есть. Он идет. И молодая редакторша говорит ему «здравствуйте» и смотрит так, что глаза сейчас оторвутся и слетят с лица.

Кияшко заглянул в эти глубокие пространства и неожиданно предложил:

– Давайте встретимся...

– А зачем? – удивилась я. Рукопись он мне отдал, деньги я ему выписала, выплатной день он знает.

– Встретимся, – со значением повторил Кияшко и посмотрел на меня пристально. Не формально.

Я поняла: он тоже отмотал время, как пленку, но не назад, а вперед и увидел меня в своих объятиях. Я смешалась. В моих мозгах как будто помешали столовой ложкой, как в кастрюле. Перемешанные мозги не могут нормально управлять поведением. Я пролепетала:

– Ну что вы, в такую жару... – и быстро пошла по коридору.

Занесла себя в первую попавшуюся комнату. Это оказался женский туалет. Я остановилась перед зеркалом и пожала плечами. Постояла несколько секунд и снова пожала плечами.

Я недоумевала всем своим существом, и графически это выражалось в том, что я пожимала плечами и бровями. Женщина рядом мыла руки и смотрела на меня. В туалет приходят не для того, чтобы пожимать плечами. Во мне присутствовала нелогичность. Я вышла в коридор. Кияшко удалялся, сильнее, чем обычно, припадая на ногу, и даже по его спине было заметно: он отказывается понимать что-либо в этих восьмидесятых годах двадцатого века. Какая жара, при чем тут жара?.. Мир сошел с ума, и непонятно, у кого вмятина в мозгу: у него или у этих, новых, вокруг него.

Я вздохнула и вошла в гримерную. Здесь работает моя подруга Катя. Катя не просто гримерша, а художник-гример. Может из Достоевского сделать Маяковского и наоборот. Катя – не бездельница. Трудится как пчелка. И не одинокая женщина. В сорок два года у нее есть муж, любовник и внук. И она всех любит – каждого по-своему. У любви, оказывается, много граней. Внука она любит материнской любовью, любовника – женской, а мужа – сестринской. Для каждого в ее сердце находится свой отсек. А еще она любит свою работу, не может без нее жить. Есть же такие гармонически развитые личности. Когда Катя видит чье-то лицо, она моментально понимает, что в нем лишнее, чего не хватает – и начинает его гримировать в своем воображении. И где бы ни находилась: в гостях, в транспорте – сидит и мысленно гримирует. Одно только лицо ей нравится без поправок – это лицо ее внука: большие уши, большой рот, большие глаза. Это лицо совершенно.

В данную минуту в Катином кресле сидел заслуженный артист. Был он не первой молодости и, пожалуй, не второй, но одевался не по возрасту. На нем был джинсовый костюм из «варенки». Если не знать, что это артист, можно подумать: фарцовщик на пенсии.

Я вошла и остановилась посреди гримерной. По моему лицу было заметно: мозги остановили свою работу. Выключились.

– Ты чего? – спросила Катя.

– Представляешь? – громко возмущалась я. – Старик. Без руки, без ноги, без головы. А туда же...

– Куда? – не поняла Катя. – Какой старик?

Я объяснила: какой старик, как я с ним здоровалась и как он это воспринял.

– Так ты сама виновата, – заключила Катя. – Что ты к нему лезла?

– Я не лезла. Я сочувствовала.

– Это одно и то же.

Кто-то умный заметил: время портится в конце столетия. Весь мир как громадная кастрюля. Все перемешано ложкой в этой кастрюле – со дна наверх, сверху на дно. «Нет, ребята, все не так. Все не так, ребята».

– Так что же, теперь и посочувствовать нельзя? Нельзя быть нормально понятой? – удивилась я.

– Мужиков сейчас меньше. Статистически. Вот они и обнаглели, – заключила Катя.

– Не в этом дело, – вмешался Артист. – Просто вы с разных концов смотрите на жизнь. Он от крестика, а вы от звездочки.

Артист повернул голову и посмотрел на меня, чтобы я лучше поняла. Но я не поняла.

Артист взял со стола карандаш, поднял его в горизонтальном положении. Я обратила внимание: карандаш хорошо заточен. На конце резиночка, чтобы стирать написанное. Грифелем записал, резиночкой стер.

– Вот жизнь, – сообщил Артист. – Это начало. Это конец. – Он показал сначала на острие, потом на резинку. – Тут звездочка. Тут крестик.

– Какая звездочка? – не поняла я. – Пятиконечная или шестиконечная?

– Та, что на небе. Ваша звезда. «Звезда любви приветная...»

– Понятно, – сказала Катя.

– Так вот, этот ваш старик был под крестом, одной ногой в могиле. – Артист постучал пальцем по резинке. – Еще сорок пять лет назад. Но он вытащил ногу из могилы и отодвинулся от края. Теперь он тут. – Артист отступил пальцем от резинки на один сантиметр. – Он жив. Он мужчина. Он назначает свидания. А главное – он жив. Понимаете?

– Понимаем, – сказала Катя за меня и за себя.

– Вы смотрите на него с этой стороны, – Артист показал на грифель, – смотрите и думаете: как он далек от звезды, бедняга, без руки, без ноги, калека, старик. А он смотрит на себя с другого конца и думает: я жив, я есть. Хоть хромаю, а иду. А пока человек жив, он молод. Он не понимает вашего сочувствия.

Я смотрела на карандаш – график жизни. На свою точку в середине карандаша и на воображаемую точку Кияшки в основании резинки. Мои мозги крутились с таким напряжением, что я даже слышала их скрип.

Катя макнула губку в тон и стала мелкими движениями покрывать лицо Артиста.

– Румянец будем класть? – спросила Катя.

– Не надо, – отказался Артист. – Оставим благородную бледность. Стареть надо достойно.
* * *

Вечером я возвращалась домой. Обычно я сажусь в троллейбус, как говорит моя дочь – «машина на бретельках». Сажусь в «машину на бретельках» и еду до метро. Потом в метро, с одной пересадкой. Так всегда. Так и сегодня. Я села возле окошка и стала смотреть на мир вокруг себя. В шесть часов смеркается, уходят яркие краски, как будто день устает и стареет. Вообще я заметила: день тянется долго, а проходит быстро. Так, наверно, и жизнь. И в каком-то смысле жизнь не длиннее карандаша. И я тоже когда-нибудь, послезавтра, стану старухой и окажусь в той же точке, на сантиметр от конца, и тоже буду радоваться жизни и считать себя «очень ничего». Уставшие лица похожи на исплаканные. Исплаканная Натали Гончарова. Таких сейчас не делают.
Я смотрела в окно и вдруг увидела Кияшку. Рядом с ним пожилая женщина, хромала на ту же ногу. Они шли одинаково. Он что-то горячо говорил ей. А она горячо слушала. Им было интересно: ему – рассказывать, а ей – слушать.

Пара Кияшек посуществовала в окошке, потом уплыла назад. Начался парк. По аллее бегали собаки. Потом уплыли деревья и собаки. Люди с озабоченными лицами отъезжали назад, но у новых было такое же выражение лица, и казалось, что люди одни и те же.

Но вот остановка. Метро. Сейчас надо оставить небо, дома, деревья, собак, спуститься под землю и приобщиться к большой толпе, стать ее маленькой частью.

Так же люди проходят от звездочки до крестика, потом вниз (а может, вверх), приобщаются к большинству, становятся частью. А ТАМ? Встречу ли я своего мужа? Там всеобщая историческая родина. Там все голые и все равны. Там нет войн и нет антисемитов.

Вечером я поглядывала на телефон, но Володя не звонил. Обиделся. Я уже жалела, что обидела человека из-за рубля. Если бы он позвонил сейчас, я сказала бы, что уважаю его бедность. Но он не звонил... Еще полчаса не позвонит – я сама поеду к нему домой и скажу про камни с неба. Самолюбие держало меня на месте, а страсть тащила из дому за руку. И мне казалось в этот вечер, что крестика не будет никогда. Всю жизнь продлится это ожидание счастья и его невозможность, раздирающие человека пополам.
Я могла бы позвонить сама. Но почему опять я? И ругаться – я. И мириться – я. Ну сколько можно на одного человека! 

+2

15

Самые короткие литературные шедевры
Некоторым писателям удается в нескольких словах передать очень многое.
1. Однажды Хемингуэй поспорил, что напишет рассказ, состоящий всего из шести слов, способный растрогать любого читателя. Он выиграл спор: «Продаются детские ботиночки. Неношеные»
***
2. Фредерик Браун сочинил кратчайшую страшную историю из когда-либо написанных: «Последний человек на Земле сидел в комнате. В дверь постучались...»
***
3. О.Генри победил конкурс на самый короткий рассказ, который имеет все составляющие традиционного рассказа — завязку, кульминацию и развязку: «Шофёр закурил и нагнулся над бензобаком посмотреть, много ли осталось бензина. Покойнику было двадцать три года».
***
4. Англичане тоже организовывали конкурс на самый краткий рассказ. Но по условиям конкурса, в нем должны быть упомянуты королева, Бог, секс, тайна. Первое место присудили автору такого рассказа: «О, Боже, — воскликнула королева, — я беременна и не знаю от кого!»
***
5. B конкурсe на самую короткую автобиографию победила одна пожилая француженка, которая написала: «Раньше у меня было гладкое лицо и мятая юбка, а теперь — наоборот».

+1

16

давно забытый вкус свободы
и ощущение себя
ты подарил мне этим утром

18+

http://poetory.ru/content/list?sort=likes&type=3&author=72

0


Вы здесь » Sherwood Forest » Литература » Мастера миниатюры